Ф.де Соссюр. Курс общей лингвистики. Извлечения.

Публикуется по книге:

Звегинцев В.А. «История языкознания XIX и XX веков в очерках и извлечениях.» Часть 1. М., 1960

Электронная версия подготовлена А.В. Волковой — www.slovesnik.ru


ФЕРДИНАНД ДЕ СОССЮР

(*320) Фердинанд де Соссюр (1857-1913) считается
основателем социологической школы языкознания (ее называют также
французской школой). Однако многие положения его учения послужили
основанием и для другого направления, которое затем оформилось в так
называемый структурализм (см. ниже). Именно поэтому, а также в силу
того, что ряд выдвинутых им положений находится за пределами доктрин
какой-либо определенной школы и связывается непосредственно с самим Ф.
де Соссюром («соссюрианство в языкознании»), его правильнее
рассматривать отдельно, не только как представителя социологической
школы.

Ф. де Соссюр — чрезвычайно своеобразное и выдающееся
явление в языкознании, оказавшее глубокое и сильное влияние на
последующее развитие науки о языке.

В возрасте 21 года, будучи еще студентом
Лейпцигского университета (его учителями были известные младограмматики
- А. Лескин, Г. Остгоф и К. Бругман), он опубликовал «Исследование о
первоначальной системе гласных в индоевропейских языках». Эта работа,
сохранившая свою научную ценность и по настоящее время, сыграла большую
роль в исследовании индоевропейского вокализма и тем самым в развитии
сравнительно-исторического метода в языкознании. в последующие годы,
читая лекции сначала в Париже, а с 1891 г. в своем родном городе -
Женеве (в 1896 г. он стал профессором санскрита и индоевропейского
языкознания, а в 1907 г. получил кафедру общей лингвистики), он
опубликовал сравнительно мало работ (все они уместились в один том
объемом около 600 страниц, выпущенный посмертно в 1922 г. в Женеве), и
то, что опубликовал, несопоставимо с его первым юношеским исследованием.

С 1906 по 1912 г. Ф. де Соссюр трижды прочел в
Женевском университете курс общей теории языка. Сам он не успел
подготовить курс к печати, и только после его смерти два его ученика -
А. Сешэ и Ш. Балли — впервые в 1916 г. издали по своим записям «Курс
общей лингвистики» Ф. де Соссюра (в дальнейшем многократно
переиздавался; в 1931 г. вышел немецкий перевод «Grundfragen der
allgemeinen Sprachwissenschaft», а в 1933 г. русский перевод — «Курс
общей лингвистики» под редакцией Р. Шор). Эта книга и содержит
изложение оригинального учения Ф. де Соссюра, вызвавшего оживленную, не
затухающую и в наши дни дискуссию.

В значительных извлечениях данная его работа
включена в настоящую книгу, однако следует иметь в виду, что в целом
книга Ф. де Соссюра содержит изложение весьма последовательной системы
и никакие извлечения, как бы они велики ни были, не могут дать о ней
полного представления.

(*321) Философской основой лингвистической теории Ф.
де Соссюра является социологическое учение Дюркгейма, восходящее в
конечном счете к О. Конту. Между отдельными положениями социологии
Дюркгейма и лингвистической концепцией Ф. де Соссюра можно обнаружить
прямые параллели.

В отношении тех проблем, которые составляют предмет настоящей книги, высказывания Ф. де Соссюра сводятся к следующему.

Ф. де Соссюр различает язык (langue), речь (parole)
и речевую деятельность (langage). Речевая деятельность многоформенна и
соприкасается с рядом областей: физикой, физиологией, психикой. Речь -
индивидуальное явление, а язык — «социальный продукт речевой
способности, совокупность необходимых условий, усвоенных общественным
коллективом для осуществления этой способности у отдельных лиц». Язык
выступает как «система чисто лингвистических отношений», и только он
должен изучаться языковедами: «единственным и истинным объектом
лингвистики является язык, рассмотренный в самом себе и для себя. В
развитие этого положения Ф. де Соссюр проводит разграничение между
внешней лингвистикой и внутренней лингвистикой. Внешней лингвистике
принадлежать отношения языка к общественным установлениям и
историческим условиям его существования. Но все эти моменты находятся
за пределами языка как системы чистых отношений («нет никакой
необходимости знать условия, в которых развивается тот или иной язык»,
так как «язык есть система, подчиняющаяся своему собственному
порядку».) И именно в этом последнем понимании язык составляет предмет
внутренней лингвистики («внутренним является все то, что в какой-либо
степени видоизменяет систему»).

Следующее разграничение Ф. де Соссюр проводит по
двум плоскостям: диахронии (исторический или динамический аспект) и
синхронии (статический аспект, язык в его системе). Оба эти аспекта Ф.
де Соссюр не только отрывает друг от друга, но и противопоставляет
(«противопоставление двух точек зрения на язык — синхронной и
диахронной — совершенно абсолютно и не терпит компромисса»).
Отвлеченный от исторического рассмотрения, синхронический аспект
позволяет исследователю сосредоточиться на изучении замкнутой в себе
системы языка, «в самой себе и для себя». Историческая же точка зрения
на язык (диахрония) разрушает систему, превращает ее в собрание
разрозненных фактов.

Язык Ф. де Соссюр рассматривает далее как систему
произвольных знаков (знаковая природа языка) и уподобляет его тем самым
любой другой системе знаков. («Язык есть система знаков, выражающих
идеи, а следовательно, его можно сравнить с письмом, с азбукой для
глухонемых, с символическими обрядами, с формами учтивости, с военными
сигналами и т.п.») Он мыслит себе создание науки, «изучающей жизнь
знаков внутри жизни общества» (семиология), куда составной частью вошла
бы и лингвистика.

Языковой знак, по Ф. де Соссюру, с одной стороны,
абсолютно произволен, но, с другой стороны, обязателен для данного
языкового коллектива. («Если по отношению к изображаемой им идее
означающее (т.е. знак) представляется свободно выбранным, то, наоборот,
по отношению к языковому коллективу, который им пользуется, оно не
свободно, оно навязано».) Ф. де Соссюр следующим картинным образом
рисует социальную обусловленность языкового знака: «Языку как бы
говорят: «Выбирай!», но прибавляют: «Ты выберешь вот этот знак, а не
другой». Изложенные общие положения конкретизируются, развиваются в
частных положениях лингвистической теории Ф. де Соссюра.

Ф. де Соссюр поднял много новых проблем в
языкознании, выявил ряд важных аспектов в изучении языка, способствовал
более глубокому пониманию специфики языка. Но вместе с тем в его учении
немало внутренних противоречий. В нем также заложена отчетливая
тенденция к антиисторическому подходу к изучению языка, к
метафизическому представлению о языке как системе чистых отношений, не
обремененных никакими материальными формами. Именно эти моменты его
лингвистической теории и получали в дальнейшем преимущественно развитие
в некоторых направлениях структуральной лингвистики.

Ф. де Соссюр был замечательным педагогом,
воспитавшим плеяду выдающихся языковедов (А. Мейе, М. Граммон, Ш.
Балли). Непосредственные ученики Ф. де Соссюра и те языковеды, на
творчество которых он оказал глубокое влияние, образуют как бы три
потока. Первый включает лингвистов, оставшихся в (*322) основном
верными лингвистической концепции своего учителя. Таковы А. Сешэ и Ш.
Балли (основная работа Ш. Балли переведена на русский язык: «Общая
лингвистика и вопросы французского языка», Издательство иностранной
литературы, 1955). Ко второму относятся языковеды, воспринявшие
социологически элементы учения Ф. де Соссюра, но сочетавшие их с
принципами сравнительно-исторического языкознания. Сюда относятся А.
Мейе, Ж. Вандриес, Э. Бенвенист и др. И, наконец, третий поток включает
многочисленных языковедов (наиболее известными среди них являются В.
Брёндаль и Л. Ельмслев), которые воспользовались отдельными его
положениями для построения лингвистики «чистых отношений» или же
функционального языкознания, т.е. различных разветвлений структурализма
(см. ниже).

ЛИТЕРАТУРА

Р.А. Будагов. Из истории языкознания. Соссюр и соссюрианство, изд. МГУ, 1954.

В.А. Звегинцев. Проблема знаковости языка, из. МГУ, 1956.

А.С. Чикобава, проблема языка как предмета языкознания. Учпедгиз, 1959.

ЯЗЫК, ЕГО ОПРЕДЕЛЕНИЕ

(*323) В чем же состоит и целостный и конкретный
объект лингвистики? Вопрос этот исключительно труден; ниже мы увидим
почему. Ограничимся в данном месте показом этой трудности.

Другие науки оперируют над заранее данными
объектами, которые можно рассматривать под различными углами зрения;
ничего подобного нет в нашей науке. Кто-то произносит французское слово
nu; поверхностному наблюдателю покажется, что здесь имеется конкретный
лингвистический объект, но более пристальный анализ обнаружит наличие в
данном случае трех или четырех совершенно различных вещей в зависимости
от того, как рассматривать это слово: как звук, как выражение мысли,
как соответствие латинскому n¯udum и т. д. Объект вовсе не
предопределяет точки зрения; напротив, можно сказать, что точка зрения
создает самый объект; вместе с тем ничто не предупреждает нас о том,
какой из этих способов рассмотрения более исконный или более
совершенный по сравнению с другими.

Кроме того, всякий лингвистический феномен всегда
представляет два аспекта, из которых каждый соответствует другому и без
него не имеет значимости. Например:

1. Артикулируемые слоги суть акустические
впечатления, воспринимаемые ухом, но сами звуки не существовали бы,
если бы не было органов речи; так, n существует лишь в результате
соответствия этих двух аспектов. Нельзя, таким образом, ни сводить язык
к звучанию, ни отрывать звучание от артикуляции органов речи; с другой
стороны, нельзя определить движения органов речи, отвлекшись от
акустического впечатления.

2. Но допустим, что звук есть некое единство; им ли
характеризуется человеческая речь? Нисколько, ибо он есть лишь орудие
для мысли и самостоятельного существования не имеет. Таким образом,
возникает новое и еще более затрудняющее соответствие: звук, сложное
акустико-вокальное единство, образует в свою очередь с понятием новое
сложное единство, физиолого-мыслительное. Но это еще не все.

(*324) 3. У речевой деятельности есть и индивидуальная и социальная сторона, причем нельзя понять одну без другой.

4. В каждый данный момент речевая деятельность
предполагает и установившуюся систему и эволюцию; в любую минуту язык
есть и живая деятельность и продукт прошлого. На первый взгляд весьма
простым представляется различение между системой и ее историей, между
тем, что есть, и тем, что было, но в действительности отношение между
тем и другим столь тесное, что разъединить их весьма затруднительно.
Может возникнуть вопрос, не упрощается ли проблема, если рассматривать
лингвистический феномен с самого его возникновения, если, например,
начинать с изучения детской речи. Нисколько, ибо величайшим
заблуждением является мысль, будто в отношении речевой деятельности
проблема возникновения отлична от проблемы постоянной обусловленности.
Таким образом, мы продолжаем оставаться в том же порочном кругу.

Итак, с какой бы стороны ни подходить к вопросу,
нигде ясно перед нами не обнаруживается целостный объект лингвистики;
всюду мы натыкаемся на ту же дилемму: либо мы сосредоточиваемся на
одной лишь стороне каждой проблемы, рискуя тем самым не уловить
указанных выше присущих ей двойственностей, либо, если изучать явления
речи одновременно с нескольких сторон, объект лингвистики выступает
перед нами как беспорядочное нагромождение разнородных, ничем между
собою не связанных явлений. Так поступать — значит распахивать двери
перед целым рядом наук: психологией, антропологией, нормативной
грамматикой, филологией и др., которые мы строго отграничиваем от
лингвистики, но которые в результате методологической ошибки могли бы
включить речевую деятельность в сферу своей компетенции.

По нашему мнению, есть только один выход изо всех этих затруднений: надо с самого начала встать на почву «языка» и его считать нормой для всех прочих проявлений речевой деятельности.
В самом деле, среди прочих двойственных понятий только одно понятие
«языка», по-видимому, допускает самодовлеющее определение и дает
надежную опору для развития исследовательской мысли.

Но что же такое язык? По нашему мнению, понятие
языка (langue) не совпадает с понятием речевой деятельности вообще
(langage); язык — только определенная часть, правда, важнейшая речевой
деятельности. Он, с одной стороны, социальный продукт речевой
способности, с другой стороны — совокупность необходимых условий,
усвоенных общественным коллективом для осуществления этой способности у
отдельных лиц. Взятая в целом, речевая деятельность многоформенна и
разносистемна; вторгаясь в несколько областей, в области физики,
физиологии и психики, она, кроме того, относится и к индивидуальной и к
социальной сфере; ее нельзя отнести ни к одной из категорий явлений
человеческой жизни, так как она сама по себе не представляет ничего
единого. Язык, наоборот, есть замкнутое целое и дает базу для
классификации. Отводя ему первое место среди всех и всяких явлений
ре-(*325)чевой деятельности, мы тем самым вносим естественный порядок в
такую область, которая иначе разграничена быть не может.

На этот классификационный принцип, казалось бы,
можно возразить так: осуществление речевой деятельности покоится на
способности, присущей нам от природы, тогда как язык есть нечто
усвоенное и условное; следовательно, язык зависит от природного
инстинкта, а не предопределяет его.

Вот что можно ответить на это.

Прежде всего вовсе не доказано, что речевая функция
в той форме, как она проявляется у нас, когда мы говорим, есть нечто
вполне естественное, иначе говоря, что наш голосовой аппарат
предназначен для говорения в той же мере, как наши ноги для ходьбы.
Мнения лингвистов по этому вопросу существенно расходятся. Так,
например. Уитней2,
уподобляющий язык социальным учреждениям со всеми их особенностями,
полагает, что лишь случайно, просто из соображений удобства, мы
используем голосовой аппарат в качестве орудия языка; люди, по его
мнению, могли бы с тем же успехом пользоваться жестами, употребляя
зрительные образы вместо слуховых. Без сомнения, такой тезис чересчур
абсолютен: язык не есть социальный институт, во всех отношениях
подобный прочим; кроме того, Уитней заходит слишком далеко, утверждая,
будто наш выбор лишь случайно остановился на так называемых органах
речи: ведь он до некоторой степени был нам навязан природой. Но по
основному пункту американский лингвист, кажется, безусловно прав: язык
- условность и природа условного знака безразлична. Вопрос о голосовом
аппарате, следовательно,- вопрос второстепенный в проблеме языка.

Положение это может быть подкреплено путем определения того, что разуметь под артикулируемой (членораздельной) речью. По-латыни articulus
означает «член, часть, подразделение в ряде вещей»; в отношении речи
членораздельность может обозначать либо подразделение речевой цепи
(chaîne parlée) на слоги, либо подразделение цепи значений на значимые
единицы; в этом именно смысле говорят по-немецки: gegliederte Sparche.
Придерживаясь этого второго определения, можно было бы сказать так:
естественной для человека является не произносимая речь, а именно
способность образовывать язык, т. е. систему раздельных знаков,
соответствующих раздельным понятиям.

Брока3
открыл, что способность говорить локализована в третьей лобной левой
извилине большого мозга, и на это открытие пытались опереться, чтобы
приписать речевой деятельности естественный характер. Но, как известно,
эта локализация была установлена в отношении всего,
имеющего отношение к языку, включая (*326) письмо; исходя из этого, а
также из наблюдений, сделанных относительно различных видов афазии в
результате повреждения этих центров локализации, можно, по-видимому,
допустить, во-первых, что различные расстройства устной речи
разнообразными путями неразрывно связаны с расстройствами письменной
речи и, во-вторых, что во всех случаях афазии или аграфии нарушается не
столько способность произносить те или иные звуки или чертить те или
иные знаки, сколько способность каким бы то ни было орудием вызывать в
сознании знаки данной языковой системы. Все это приводит нас к
предположению, что над деятельностью различных органов существует
способность более общего порядка, которая управляет этими знаками и
которая и есть языковая способность по преимуществу. Таким путем мы
приходим к тому же заключению, к какому пришли раньше.

Наконец, в доказательство разумности изучения
речевой деятельности, начиная именно с категории языка, можно привести
и тот аргумент, что способность — безразлично, природная она или нет -
артикулировать слова осуществляется лишь с помощью орудия, созданного и
предоставляемого коллективом; поэтому-то и можно утверждать, что
единство явлений речи дано в языке…


…Резюмируем характеристику языка:

1. Язык есть нечто вполне определенное в
разносистемной совокупности фактов речевой деятельности. Его можно
локализовать в определенном отрезке рассмотренного нами кругового
движения, а именно там, где слуховой образ ассоциируется с понятием. Он
есть coциальный элемент речевой деятельности вообще, внешний по
отношению к индивиду, который сам по себе не может ни создавать язык,
ни его изменять. Язык существует только в силу своего рода договора,
заключенного членами коллектива. Вместе с тем, чтобы пользоваться
языком, индивид должен ему научиться: дитя овладевает им лишь
мало-помалу. Язык до такой степени есть нечто обособленное, что
человек, лишившийся дара речи, сохраняет язык, поскольку он понимает
слышимые им языковые знаки.

2. Язык, обособленный от речи, составляет предмет,
доступный обособленному же изучению. Мы не говорим на мёртвых языках,
но мы отлично можем овладеть их языковым организмом. Не только наука об
языке может обойтись без прочих элементов речевой деятельности, но она
вообще возможна лишь, если эти прочие элементы к ней не примешаны.

3. В то время как речевая деятельность в целом имеет
характер разнородный, язык, как он нами определен, есть явление по
своей природе однородное: это система знаков, в которой единственно
существенным является соединение смысла и акустического образа, причем
оба эти элемента знака в равной мере психичны.

4. Язык не в меньшей мере, чем речь, есть предмет
конкретный по своей природе, и это весьма способствует его
исследованию. Язы-(*327)ковые знаки хотя и психичны по своей сущности,
но вместе с тем они не абстракции, ассоциации, скрепленные коллективным
согласием, совокупность которых и составляет язык, суть реальности,
имеющие местонахождение в мозгу. Более того, знаки языка, так сказать,
осязаемы; на письме они могут фиксироваться посредством условных
начертаний, тогда как представляется невозможным во всех подробностях
фотографировать акты речи; произнесение самого короткого слова
представляет собой бесчисленное множество мускульных движений, которые
чрезвычайно трудно познать и изобразить. В языке же, напротив, не
существует ничего, кроме акустического образа, который может быть
передан посредством определенного зрительного образа. В самом деле,
если отвлечься от множества отдельных движений, необходимых для
реализации речи, всякий акустический образ оказывается, как мы далее
увидим, суммой ограниченного числа элементов или фонем, могущих в свою
очередь быть изображенными на письме при помощи соответственного числа
знаков. Вот эта самая возможность фиксировать относящиеся к языку
явления и приводит к тому, что верным его изображением могут служить
словарь и грамматика, ибо язык есть склад акустических образов, а
письмо — осязаемая их форма.


2Уитней (1827-1894) — известный
американский лингвист, занимавшийся общим языкознанием и санскритом.
Основным его трудом является «Жизнь языка», 1875. (Примечание
составителя.)

3П. Брока (1824-1880) — французский антрополог и анатом

МЕСТО ЯЗЫКА В РЯДУ ЯВЛЕНИЙ ЧЕЛОВЕЧЕСКОЙ ЖИЗНИ. СЕМИОЛОГИЯ

Эта характеристика языка ведет нас к установлению
еще более важного положения. Язык, выделенный таким образом из
совокупности явлений речевой деятельности, в отличие от этой
деятельности в целом, находит себе место в системе наших знаний о
человеке.

Как мы только что видели, язык есть явление
социальное, многими чертами отличающееся от прочих социальных явлений:
политических, юридических и др. Чтобы понять его специфическую природу,
надо привлечь новый ряд фактов.

Язык есть система знаков, выражающих идеи, а
следовательно, его сравнивать с письмом, с азбукой для глухонемых, с
символическими обрядами, с формами учтивости, с военными сигналами и т.
д. Он только наиважнейшая из этих систем.

Можно таким образом мыслить себе науку, изучающую жизнь знаков внутри жизни общества;
такая наука явилась бы частью социальной психологии, а следовательно и
общей психологии; мы назвали бы ее «семиология» (от греч. semeion -
знак). Она должна открыть нам, в чем заключаются знаки, какими законами
они управляются. Поскольку она еще не существует, нельзя сказать, чем
она будет, но она имеет право на существование; место ее определено
заранее. Лингвистика — только часть этой общей науки; законы, которые
откроет семиология, будут применимы и к лингвистике, и эта последняя
таким образом окажется отнесенной к вполне определенной области в
совокупности явлений человеческой жизни.

(*328) Точно определить место семиологии — задача
психолога; задача лингвиста сводится к выяснению того, что выделяет
язык как особую систему в совокупности семиологических явлений. Вопрос
этот будет разобран ниже; пока запомним лишь одно: если нам впервые
удается найти лингвистике место среди наук, это только потому, что мы
связали ее с семиологией.

Почему же семиология еще не признана в качестве
самостоятельной науки, имеющей, как и всякая иная, свой особый объект
изучения? Дело в том, что до сих пор вращаются в порочном круге: с
одной стороны, нет ничего более подходящего, чем язык, для уразумения
характера семиологической проблемы; с другой стороны, для того чтобы
как следует поставить эту проблему, надо изучать язык как таковой, а
между тем доныне почти всегда приступали к изучению языка как функции
чего-то другого, с чуждых ему точек зрения.

Прежде всего имеется поверхностная точка зрения
широкой публики, видящей в языке лишь номенклатуру; эта точка зрения
уничтожает самую возможность исследования истинной природы языка.

Затем имеется точка зрения психолога, изучающего
механизм знака у индивида; это метод самый легкий, но он не ведет далее
индивидуального выполнения и не затрагивает знака, по природе своей
социального.

Или еще, заметив, что знак надо изучать социально,
обращают внимание лишь на те черты языка, которые связывают его с
другими социальными установлениями, более или менее зависящими от нашей
воли, и таким образом проходят мимо цели, пропуская те черты, которые
присущи как раз или семиологическим системам вообще, или языку в
частности. Ибо знак до некоторой степени всегда ускользает от воли как
индивидуальной, так и социальной, в чем проявляется его
существеннейшая, но на первый взгляд наименее заметная черта.

Именно в языке эта черта наиболее проявляется, но
обнаруживается она в такой области, которая наименее подвергается
изучению; в результате остается неясной необходимость или особая
полезность семиологической науки. Для нас же лингвистическая проблема
есть прежде всего проблема семиологическая, и весь ход наших
рассуждений получает свой смысл от этого основного положения. Кто хочет
обнаружить истинную природу языка, должен раньше всего обратить
внимание на то, что в нем общего с иными системами того же порядка, а
лингвистические факторы, на первый взгляд кажущиеся весьма
существенными (например, функционирование голосового аппарата), следует
рассматривать лишь во вторую очередь, поскольку они служат только для
отличения языка от прочих семиологических систем. Благодаря этому не
только прольется свет на лингвистическую проблему, но, как мы полагаем,
через рассмотрение обрядов, обычаев и т. д. в качестве (*329) знаков
все эти явления выступят также в новом свете, так что явится
потребность сгруппировать их в семиологии и разъяснить их законами этой
науки.

ЛИНГВИСТИКА ЯЗЫКА И ЛИНГВИСТИКА РЕЧИ

Предоставив науке о языке принадлежащее ей по праву
место в совокупности изучения речевой деятельности, мы тем самым
набросали схему всей лингвистики. Все остальные элементы речевой
деятельности, образующие, по нашей терминологии, «речь», естественно,
подчиняются этой науке, и именно благодаря этому подчинению все части
лингвистики располагаются по своим надлежащим местам.

Рассмотрим для примера производство необходимых для
речи звуков; органы речи столь же посторонни в отношении языка, сколь
посторонни в отношении алфавита Морзе служащие для его записи
электрические аппараты, говорение, т. е. выполнение акустических
образов, ни в чем не затрагивает самой системы. В этом отношении язык
можно сравнить с симфонией, реальность которой не зависит от способа ее
исполнения; ошибки, которые могут сделать разыгрывающие ее музыканты,
ничем не нарушают этой реальности.

Против такого разделения говорения и языка будет,
может быть, выдвинут в качестве возражения факт фонетических
трансформаций, т. е. тех изменений звуков, которые происходят в речи и
оказывают столь глубокое влияние на судьбы самого языка. Вправе ли мы,
в самом деле, утверждать, будто язык существует независимо от этих
явлений? Да, вправе, ибо эти явления касаются лишь материальной
субстанции слов. Если даже они и затрагивают язык как систему знаков,
то лишь косвенно, через изменения происходящей в результате этого
интерпретации, каковое явление ничего фонетического в себе не
заключает. Может представить интерес изыскание причин этих изменений,
чему и помогает изучение звуков, но не в этом суть: для науки о языке
вполне достаточно констатировать звуковые изменения и выяснить их
последствия.

То, что мы утверждаем относительно говорения, верно
в отношении всех прочих элементов речи. Деятельность говорящего
субъекта должна изучаться в целой совокупности дисциплин, имеющих право
на место в лингвистике лишь постольку, поскольку они связаны с языком.

Итак, изучение языковой деятельности распадается на
две части, одна из них, основная, имеет своим предметом язык. т. е.
нечто социальное по существу и независимое от индивида; это наука чисто
психическая; другая, второстепенная, имеет предметом индивидуальную
сторону речевой деятельности, т. е. речь, включая говорение; она
психофизична.

Без сомнения, оба эти предмета тесно между собою
связаны и друг друга взаимно предполагают; язык необходим, чтобы речь
(*330) была понятна и производила все свое действие; речь в свою
очередь необходима для того, чтобы установился язык; исторически факт
речи всегда предшествует языку. Каким путем возможна была бы ассоциация
понятия со словесным образом, если бы подобная ассоциация
предварительно не имела места в акте речи? С другой стороны, только
слушая других, научаемся мы своему родному языку, последний лишь в
результате бесчисленных опытов отлагается в нашем мозгу. Наконец,
явлениями речи обусловлена эволюция языка; наши языковые навыки
видоизменяются от впечатлений, получаемых при слушании других. Таким
образом устанавливается взаимозависимость между языком и речью: язык -
одновременно и орудие и продукт речи. Но все это не мешает тому, что
это две вещи совершенно различные…


…Таково первое разветвление путей, на которое
наталкиваешься, как только приступаешь к теоретизированию по поводу
речевой деятельности человека. Надо избрать одну из двух дорог,
следовать по которым одновременно не представляется возможным; надо
отдельно идти по каждой из них.

Можно в крайнем случае сохранить название
лингвистики за обеими этими дисциплинами и говорить о лингвистике речи.
Но ее нельзя будет смешивать с лингвистикой в собственном смысле, с той
лингвистикой, единственным объектом которой является язык.

Мы займемся исключительно этой последней, и, хотя
при развитии нашей мысли нам и придется иной раз черпать разъяснения из
области изучения речи, мы всегда будем стараться ни в коем случае не
стирать грани, разделяющей эти две области.

ВНУТРЕННИЕ И ВНЕШНИЕ ЭЛЕМЕНТЫ ЯЗЫКА

Наше определение языка предполагает, что из понятия
языка мы устраняем все, что чуждо его организму, его системе, одним
словом, все, что известно под названием «внешней лингвистики», хотя эта
лингвистика занимается очень важными предметами и о ней главным образом
думают, когда приступают к изучению речевой деятельности.

Прежде всего сюда относятся все те пункты, которыми
лингвистика соприкасается с этнологией, все связи, которые могут
существовать между историей языка и историей нации, расы или
цивилизации. Эти две истории переплетаются и взаимно влияют друг на
друга. Это несколько напоминает те соответствия, которые были
констатированы внутри собственно лингвистических явлений. Обычаи нации
отражаются на ее языке, а с другой стороны, в значительной мере именно
язык формирует нацию.

Далее следует упомянуть об отношениях между языком и
политической историей. Великие исторические события, вроде римского
завоевания, имели неисчислимые последствия для целого (*331) ряда
лингвистических фактов. Колонизация, являющаяся одной формой
завоевания, переносит язык в иную среду, что влечет за собой изменения
в этом наречии. В подтверждение этого можно было бы привести множество
фактов. Так, Норвегия, политически объединившись с Данией, приняла
датский язык; правда, в настоящее время норвежцы пытаются освободиться
от этого языкового влияния. Внутренняя государственная политика играет
не менее важную роль в жизни языков; некоторые государства, как
например Швейцария, допускают сосуществование нескольких языков;
другие, как например Франция, стремятся к языковому единству. Высокий
уровень культуры благоприятствует развитию некоторых специальных языков
(юридический язык, научная терминология и проч.).

Это приводит нас к третьему пункту — к отношению
между языком и такими установлениями, как церковь, школа и проч.,
которые в свою очередь тесно связаны с литературным развитием языка,-
явление тем более общее, что оно само неотделимо от политической
истории. Литературный язык во всех направлениях переступает границы,
казалось бы, поставленные ему литературой; достаточно вспомнить о
влиянии на литературный французский язык салонов, двора, академий. С
другой стороны, он остро ставит вопрос о коллизии между ним и местными
диалектами. Лингвист должен также рассматривать взаимоотношения
книжного языка и обиходного языка, ибо развитие всякого литературного
языка, продукта культуры, приводит к размежеванию его сферы со сферой
разговорного языка.

Наконец, к внешней лингвистике относится и все то,
что имеет касательство к географическому распространению языков и к их
диалектальному дроблению. Именно в этом пункте особенно парадоксальным
кажется различение между внешней лингвистикой и внутренней, поскольку
географический феномен тесно примыкает к существованию всякого языка; и
все же в действительности он не касается внутреннего организма самого
наречия.

Утверждали, что нет абсолютно никакой возможности
отделить все эти вопросы от изучения языка в собственном смысле. Такая
точка зрения возобладала в особенности после того, как с такой
настойчивостью стали выдвигать эти «realia». Подобно тому как в
организме растения происходят изменения от действия внешних факторов -
почвы, климата и т. д., подобно этому разве не зависит сплошь и рядом
грамматический организм от внешних факторов языкового изменения?
Кажется очевидным, что едва ли возможно разъяснить технические термины
и заимствования, кишащие в языке, не ставя вопроса об их происхождении.
Возможно ли отличать естественное, органическое развитие наречия от его
искусственных форм, как литературный язык, обусловленных факторами
внешними, следовательно, неорганическими? Не видим ли мы постоянно, как
наряду с местными диалектами развивается «общий» язык (langue commune,
койнэ)?

(*332) Мы считаем весьма плодотворным изучение
внешних лингвистических явлений, но ошибочно утверждать, будто, минуя
их, нельзя познать внутренний организм языка. Возьмем для примера
заимствование иностранных слов. Прежде всего можно установить, что оно
не является постоянным элементом в жизни языка. В некоторых уединенных
долинах есть такие говоры, которые, так сказать, никогда не приняли
извне ни одного искусственного термина. Разве можно утверждать, что эти
наречия находятся вне нормальных условий языка, представления о котором
они дать не могут, что именно они требуют «тератологического»2
подхода в исследовании, как не испытавшие никакого смешения? Но главное
в том, что заимствованное слово уже не рассматривается как таковое, как
только становится объектом изучения внутри системы, где оно существует
лишь в меру своего соотношения и противопоставления с ассоциируемыми с
ним словами, подобно всем другим словам наречия. Вообще говоря, нет
никакой необходимости знать условия, в которых развивался тот или иной
язык. В отношении некоторых наречий, каковы, например, авестийский язык
(зенд) и старославянский, в точности даже неизвестно, какие народы на
них говорили, но неведение это нисколько нам не мешает в изучении их
изнутри и в исследовании пережитых ими превращений. Во всяком случае
разделение обеих точек зрения неизбежно, и чем строже оно соблюдается,
тем лучше.

Наилучшее этому доказательство в том, что каждая из
них создает свой особый метод. Внешняя лингвистика может нагромождать
одну деталь на другую, не чувствуя себя сжатой тисками системы.
Например, каждый автор будет группировать по своему усмотрению факты,
относящиеся к распространению языка за пределами его территории; при
выяснении факторов, создавших наряду с диалектами литературный язык,
всегда можно применять простое перечисление; если же факты автором
располагаются в более или менее систематическом порядке, то это
исключительно в интересах ясности изложения.

В отношении внутренней лингвистики дело обстоит
совершенно иначе; язык есть система, подчиняющаяся своему собственному
порядку. Уяснению этого поможет сравнение с игрой в шахматы, в
отношении которой сравнительно легко отличить, что внешнее и что
внутреннее; тот факт, что эта игра пришла в Европу из Персии,- внешнего
порядка; напротив, внутренним является все то, что касается системы и
правил игры. Если я деревянные фигуры заменю фигурами из слоновой
кости, такая замена безразлична для системы, но если я уменьшу или
увеличу количество фигур, такая перемена глубоко затронет «грамматику»
игры. Такого рода различение требует известной степени внимательности,
поэтому в каждом случае нужно ставить вопрос о природе явления и при
решении его придерживаться следующего правила: внутренним является все
то, что в какой-либо степени видоизменяет систему.


2Тератология — наука об уродствах. (Примечание переводчика.)

ПРИРОДА ЯЗЫКОВОГО ЗНАКА

§ 1. Знак, означаемое, означающее

Для многих людей язык по своей основной сути
представляется номенклатурой, т. е. перечнем терминов, соответствующих
такому же количеству вещей.

Такое представление может быть подвергнуто критике
во многих отношениях. Оно предполагает наличие уже готовых идей,
предшествующих словам; оно ничего не говорит о том, какова природа
названия — звуковая или психическая, ибо слово дерево
может рассматриваться и под тем и под другим углом зрения, наконец, оно
позволяет предположить, что связь, соединяющая имя с вещью, есть нечто
совершенно простое, что весьма далеко от истины. Такая упрощенная точка
зрения может все же приблизить нас к истине, обнаруживая перед нами,
что единица языка есть нечто двойственное, образованное из сближения
двух моментов.

Языковой знак связывает не вещь и имя, но понятие и
акустический образ. Этот последний не есть материальный звук, вещь
чисто физическая, но психический отпечаток звука, представление,
получаемое нами о нем посредством наших органов чувств, он -
чувственный образ, и если нам случается называть его «материальным», то
только в этом смысле и из противопоставления второму моменту ассоциации
- понятию, в общем более абстрактному.

Психический характер наших акустических образов
хорошо обрисовывается из наблюдения над нашей собственной речевой
практикой. Не двигая ни губами, ни языком, мы можем говорить сами с
собою или мысленно повторять стихотворный отрывок…

Языковой знак есть, таким образом, двусторонняя психическая сущность…

Оба эти элемента теснейшим образом между собою связаны и друг друга притягивают. Ищем ли мы смысл слова дерево
или слово, которым обозначается понятие «дерево», ясно, что только те
сближения, которые освящены языком, нам кажутся согласными с
действительностью, и мы откидываем всякое иное, могущее представиться
воображению.

Это определение ставит важный терминологический вопрос. Мы называем знаком
комбинацию понятия и акустического образа, но в ходячем употреблении
этот термин обычно обозначает только акустический образ, например слово
(дерево и т. д.). Забывают, что если дерево
называется знаком, то лишь постольку, поскольку в него включено понятие
«дерево», так что идея чувственной стороны подразумевает идею целого.

Двусмысленность исчезнет, если называть все три
наличных понятия именами, связанными друг с другом, но вместе с тем
взаимно противопоставленными. Мы предлагаем сохранить слово знак для обозначения целого и заменить термины понятие и акустический образ соответственно терминами означаемое и означаю-(*334)щее;
эти последние два термина имеют то преимущество, что отмечают
противопоставление, существующее как между ними, так и между целым и
ими как частями этого целого. Что же касается термина знак, то мы довольствуемся им, не зная, чем его заменить, так как обиходный язык не выдвигает никакого иного возможного термина.

Языковой знак, как мы
его определили, обладает двумя первостепенного значения свойствами.
Указывая на них, мы тем самым формулируем основные принципы изучаемой
нами отрасли знания.

§ 2. Первый принцип: произвольность знака

Связь, соединяющая означающее с означаемым,
произвольна, или, иначе говоря, поскольку под знаком мы разумеем целое,
вытекающее из ассоциации означающего и означаемого, мы можем сказать
проще: языковой знак произволен.

Так, идея «сестра» никаким внутренним отношением не
связана со сменой звуков s-ö-г (soeur), служащей во французском языке
ее «означающим»; она могла бы быть выражена любым другим сочетанием
звуков; это может быть доказано различиями между языками и самым фактом
существования различных языков; означаемое «бык» выражается означающим
b-ö-f (фр. boeuf) по одну сторону лингвистической границы и o-k-s (нем.
Ochs) по другую сторону. Принцип произвольности знака никем не
оспаривается, но часто гораздо легче открыть истину, нежели отвести ей
подобающее место; Этот принцип подчиняет себе всю лингвистику языка;
последствия его неисчислимы. Правда, они не обнаруживаются все с
первого же взгляда с одинаковой очевидностью; только после многих
блужданий можно их открыть и установить первостепенную важность
названного принципа.


Для обозначения языкового знака, или, точнее, того, что мы называем означающим, иногда пользуются словом символ.
Применять его не вполне удобно именно в силу нашего первого принципа.
Символ характеризуется тем, что он не до конца произволен; он не вполне
пуст, в нем есть рудимент естественной связи между означающим и
означаемым. Символ справедливости, весы, нельзя заменить чем попало -
колесницей, например.

Слово произвольный также
вызывает замечание. Оно не должно пониматься в том смысле, что
означающее зависит от свободного выбора говорящего субъекта (как мы
ниже увидим, индивид не властен внести и малейшее изменение в знак, уже
установившийся в языковом коллективе); мы хотим сказать, что оно немотивировано, т. е. произвольно по отношению к означаемому, с которым у него нет в действительности никакой естественной связи.

Отметим в заключение два выражения, которые могут быть выдвинуты против этого первого принципа.

(*335) 1. Можно сослаться на ономатопейю
(явление звукописи) в доказательство того, что выбор означающего не
всегда произволен. Но ведь явления звукописи никогда не являются
органическими элементами в системе языка. Число их к тому же гораздо
ограниченнее, чем обычно думают. Такие французские слова, как fouet -
хлыст и glas — колокольный звон, могут поразить ухо эмоциональностью
своего звучания, но достаточно обратиться к их латинским праформам
(fouet от fgus — бук, glas
от classicum), чтобы убедиться в том, что они первоначально не имели
такого характера; качество их теперешних звуков, или, вернее,
приписываемое им, есть случайный результат фонетической эволюции.

Что касается подлинных звукоподражаний (типа буль-буль, тик-так),
то они не только малочисленны, но и выбор их до некоторой степени
произволен, поскольку они лишь приблизительные и наполовину условные
имитации шумов (ср. фр. ouaoua, нем. wau-wau, рус. гам-гам тяв-тяв
как имитация лая). Кроме того, войдя в язык, они в большей или меньшей
степени подпадают фонетической, морфологической и всякой иной эволюции,
которой подвергаются остальные слова (ср. фр. pigeon — голубь,
происходящее от вульгарно-латинского pipi
восходящего к звукоподражанию),- очевидное доказательство того, что они
утратили нечто из своей первоначальной характеристики и приняли
свойство вообще языкового знака, который, как мы указывали, не
мотивирован.

2. Восклицания, весьма
близкие к звукоподражаниям, вызывают аналогичные замечания и тоже
ничуть не опровергают нашего тезиса. Казалось бы, возможно
рассматривать их как непосредственные выражения реальности, так
сказать, продиктованные самой природой. Но в отношении большинства из
них можно отвести предпосылку, будто существует необходимая связь между
их означаемым и означающим. Достаточно сравнить соответствующие примеры
из разных языков, чтобы убедиться, насколько в них разнятся эти
выражения (например, фр. aie! соответствует нем. аu!, рус. ой!). Известно к тому же, что многие восклицания восходят к словам определенного смысла (ср. рус. черт!, фр. diable, mordiau! = mort Dieu и др.).

Итак, можно прийти к выводу, что и звукоподражания и
восклицания по своему значению второстепенны и их символическое
происхождение во многих случаях спорно.

НЕИЗМЕНЧИВОСТЬ И ИЗМЕНЧИВОСТЬ ЗНАКА

§ 1. Неизменчивость знака

Если по отношению к изображаемой им идее означающее
представляется свободно выбранным, то, наоборот, по отношению к
языковому коллективу, который им пользуется, оно не свободно, оно
навязано. У общественной массы мнения не спрашивают, и выбранное языком
означающее не может быть заменено другим. Этот (*336) факт, кажущийся
противоречивым, мог бы шуточно быть назван «вынужденным карточным
ходом». Языку как бы говорят: «Выбирай!», но прибавляют: «Ты выберешь
вот этот знак, а не другой». Не только индивид не мог бы, если бы
захотел, ни в чем изменить сделанный уже выбор, но и сама масса не в
состоянии обнаружить свою власть ни над одним словом; она связана с
языком таким, как он есть.

Таким образом, язык не может быть уподоблен договору
в его чистом и простом виде; с этой именно стороны языковой знак
представляет особенный интерес для изучения, ибо если хотят показать,
что действующий в коллективе закон есть нечто, чему подчиняются, а не
свободно принимают, то нет этому более блестящего подтверждения, чем
язык.

Посмотрим, каким же образом языковой знак ускользает
от нашей воли, и затем покажем важные последствия, которые из этого
вытекают.

Во всякую эпоху, как бы мы ни углублялись далеко в
прошлое, язык всегда выступает как наследие предшествующей эпохи. Акт,
в силу которого в определенный момент имена были присвоены вещам, в
силу которого был заключен договор между понятиями и акустическими
образами,- такой акт, хотя и вообразимый, никогда констатирован не был.
Мысль, что так могло произойти, подсказывается нам лишь нашим очень
острым чувством произвольности знака.

Фактически всякое общество знает и всегда знало язык
только как продукт, который унаследован от предшествовавших поколений и
должен быть принят таким, как он есть. Вот почему вопрос о
происхождении языка не так важен, как это думают. Такой вопрос не к
чему даже ставить; единственный реальный объект лингвистики — это
нормальная и регулярная жизнь уже установившегося наречия. Данное
состояние языка всегда есть продукт исторических факторов, которые и
объясняют, почему знак неизменчив, т. е. почему он не поддается никакой
произвольной перемене.

Но утверждение, что язык есть наследие прошлого,
решительно ничего не объясняет, если этим только и ограничиться. Разве
нельзя изменить в любую минуту существующие и унаследованные законы?

Высказав такое сомнение, мы вынуждены, подчеркнув
социальную природу языка, поставить вопрос так, как мы бы его ставили в
отношении прочих социальных общественных установлений. Эти последние
как передаются? Вот где более общий вопрос, покрывающий и вопрос
неизменчивости. Прежде всего надо выяснить, какой степенью свободы
пользуются прочие установления; мы увидим, что в отношении каждого из
них различно складывается баланс между навязанной традицией и свободной
деятельностью общества. Надо, далее, установить, почему в данной
категории факторы одного рода более действенны (или менее), чем факторы
(*337) второго рода. И, наконец, возвратившись к языку, мы спросим
себя, почему исторический фактор господствует в нем полностью и
исключает возможность какой-либо общей и внезапной языковой перемены.

В ответ на этот вопрос можно было бы выдвинуть
множество аргументов и указать, например, на то, что модификации языка
не связаны со сменой поколений, которые вовсе не ложатся пластами одно
на другое и не представляют подобия ящиков комода, но перемешаны и
проникают одно в другое, причем каждое из них включает индивидов
различных возрастов. Можно было бы указать и на сумму усилий,
требующуюся при обучении родному языку, из чего нетрудно заключить о
невозможности общей перемены. Можно было бы добавить, что рефлексия не
участвует в использовании того или другого наречия, что сами говорящие
в значительной мере не осознают законов языка, а если и осознают, то не
в силах их видоизменять. Но даже относись они сознательно к
лингвистическим фактам, разве не общеизвестно, что эти факты почти
вовсе не подвергаются критике в том смысле, что каждый народ в общем
доволен выпавшим ему на долю языком.

Все эти соображения не лишены основательности, но
суть не в них; мы предпочитаем нижеследующие, более существенные, более
прямые соображения, такие, от которых зависят все прочие.

1. Произвольность знака, по поводу которой мы выше
допускали теоретическую возможность перемены. Углубляясь в вопрос, мы
усматриваем, что в действительности самая произвольность знака защищает
язык от всякой попытки, направленной к его изменению. Говорящая масса,
будь она даже сознательнее, не могла бы обсуждать вопросы языка. Ведь
для того чтобы подвергать обсуждению какую-либо вещь, надо, чтобы она
отвечала какой-то разумной норме. Можно, например, спорить, какая форма
брака рациональнее — моногамия или полигамия — и приводить доводы в
пользу той или другой. Можно также обсуждать систему символов, потому
что символ находится в отношениях рациональной связи с означаемой
вещью, но в отношении языка, системы символов произвольных, не на что
опереться. Вот почему исчезает всякая почва для обсуждения; нет ведь
никаких мотивов предпочитать одно из следующего ряда слов: soeur -
Schwester — сестра или boeuf — Ochs — бык и т. п.

2. Множественность знаков, необходимых для
образования любого языка. Значение этого обстоятельства немаловажно.
Система письма, состоящая из 20-40 букв, может быть, куда ни шло,
заменена другой. Но нельзя этого сделать с языком, который включает не
ограниченное количество элементов, а бесчисленное количество знаков.

3. Слишком сложный характер системы. Язык образует
систему. Хотя, как мы увидим ниже, с этой именно стороны он не целиком
произволен и в нем господствует относи-(*338)тельная разумность, но
вместе с тем именно здесь и обнаруживается неспособность массы его
преобразовать. Ибо эта система представляет собой сложный механизм;
овладеть ею можно лишь путем размышления; даже те, кто изо дня в день
ею пользуется, в самой системе ничего не смыслят. Можно было бы
представить себе возможность преобразования языка лишь путем
вмешательства специалистов, грамматиков, логиков и т. д. Но опыт
показывает, что до сего времени такого рода поползновения успеха не
имели.

4. Сопротивление коллективной косности всякому
лингвистическому новшеству. Все вышеуказанные соображения уступают в
своем значении нижеследующему: в каждый данный момент язык есть дело
всех и каждого; будучи распространен в массе и служа ей, язык есть
нечто такое, чем индивиды пользуются постоянно и ежечасно. В этом
отношении его никак нельзя сравнивать с другими общественными
установлениями. Предписания закона, обряды религии, морские сигналы и
проч. привлекают единовременно лишь ограниченное количество лиц и на
ограниченный срок; напротив, в языке каждый принимает участие
ежеминутно, почему язык и испытывает постоянное влияние всех. Этого
одного основного факта достаточно, чтобы показать невозможность в нем
революции. Изо всех общественных установлений язык представляет
наименьшее поле для инициативы. Его не оторвать от жизни общественной
массы, которая, будучи по природе инертной, выступает прежде всего как
консервативный фактор.

Все-таки еще недостаточно сказать, что язык есть
продукт социальных сил, чтобы стала очевидной его несвобода; помня, что
язык всегда унаследован от предшествующей эпохи, мы должны добавить,
что эти социальные силы действуют в функции времени. Если язык
устойчив, то это не только потому, что он привязан к косной массе
коллектива, но и вследствие того, что он расположен во времени. Эти два
факта неразъединимы. Солидарность с прошлым ежеминутно давит на свободу
выбора. Мы говорим человек и собака, потому что до нас говорили человек и собака.
Это не препятствует тому, что во всем феномене в целом всегда налицо
связь между двумя антиномическими факторами: произвольной
договоренностью, в силу которой выбор свободен, и временем, благодаря
которому выбор оказывается фиксированным. Именно потому, что знак
произволен, он не знает другого закона, кроме закона традиции, и только
потому он может быть произвольным, что опирается на традицию.

НЕИЗМЕНЧИВОСТЬ И ИЗМЕНЧИВОСТЬ ЗНАКА

§ 2. Изменчивость знака

Время, обеспечивающее непрерывность языка, оказывает
на него и другое действие, кажущееся противоречивым по отношению к
первому, а именно: оно с большей или меньшей быстротой
под-(*338)вергает изменению языковые знаки, так что возможно говорить в
некотором смысле и о неизменчивости и об изменчивости языкового знака2.

В конце концов оба эти факта взаимно обусловлены:
знак подвержен изменению, потому что он не прерывается. При всяком
изменении преобладающим моментом является устойчивость прежнего
материала; неверность прошлому лишь относительная. Вот почему принцип
изменяемости опирается на принцип непрерывности.

Изменяемость во времени принимает различные формы,
каждая из которых могла бы послужить материалом для большой главы в
теории лингвистики. Не вдаваясь в подробности, вот что необходимо
выяснить.

Прежде всего разберемся в том смысле, который
приписан здесь слову «изменяемость». Оно могло бы породить мысль, что
здесь специально идет дело о фонетических изменениях, претерпеваемых
означающим, или же о смысловых изменениях, затрагивающих означаемое
понятие. Такой взгляд был бы недостаточен. Каковы бы ни были факторы
изменяемости, действуют ли они изолированно или комбинированно, они
всегда приводят к сдвигу отношения между означающим и означаемым.

Вот несколько примеров. Лат. nесrе,
означающее «убивать», превратилось во фр. nоуеr со значением «топить (в
воде)». Изменились и акустический образ и понятие, но бесполезно
различать эти обе стороны феномена; достаточно констатировать в
совокупности, что связь между идеей и знаком ослабела и что произошел
сдвиг в их взаимоотношении. Если сравнивать классически латинское nесrе не с французским nоуеr, но с вульгарно-латинским nес
IV и V вв., означающим «топить», то получается случай несколько иной,
но и здесь, хотя и нет заметного изменения в означающем, имеется сдвиг
в отношении между идеей и знаком.

Старонемецкое dritteil — треть в современном
немецком языке превратилось в Drittel. В данном случае, хотя понятие
осталось тем же, отношение изменилось двояким образом: означающее
видоизменилось не только в своем материальном аспекте, но и в своей
грамматической форме; оно более не включает идеи Teil (часть); оно
стало простым словом. Так или иначе, здесь опять же сдвиг, в отношениях
идеи и знака.

В англосаксонском языке дописьменная форма ft — нога сохранилась в виде ft (совр. англ, foot), а множественное число *fti — ноги превратилось в ft
(совр. англ. feet). Какие бы изменения здесь ни подразумевались, ясно
одно: произошел сдвиг в от-(*339)ношении, возникли новые соответствия
между звуковым материалом и идеей.

Язык по природе своей бессилен обороняться против
факторов, постоянно передвигающих взаимоотношения означаемого и
означающего. В этом одно из следствий произвольности знака.

Прочие человеческие установления — обычаи, законы и
т. п.- все основаны в различной степени на естественных отношениях
вещей; в них есть необходимое соответствие между использованными
средствами и поставленными целями. Даже мода, устанавливающая наш
костюм, не вполне произвольна: нельзя отклониться далее определенной
меры от условий, диктуемых человеческим телом. Язык же, напротив, ничем
не ограничен в выборе своих средств, ибо нельзя себе представить, что
могло бы воспрепятствовать ассоциации какой угодно идеи с любым рядом
звуков.

Желая ясно показать, что язык есть социальный
институт в чистом виде, Уитней справедливо подчеркивал произвольный
характер знаков; тем самым он поставил лингвистику на ее настоящий
путь. Но он не дошел до конца и не разглядел, что своим произвольным
характером язык резко отделяется от всех прочих социальных
установлений. Это обнаруживается в том, как он развивается; нет ничего
более сложного: он находится одновременной в социальной массе и во
времени; никто ничего не может в нем изменить, а между тем
произвольность его знаков теоретически обосновывает свободу
устанавливать любое отношение между звуковым материалом и идеями. Из
этого следует, что оба элемента, объединенные в знаке, живут совершенно
в небывалой степени обособленно и что язык изменяется, или, вернее,
эволюционирует, под воздействием всех сил, могущих повлиять либо на
звуки, либо на смысл. Эта эволюция происходит всегда и неуклонно; нет
примера языка, который был бы свободен от нее. По истечении некоторого
промежутка времени в каждом языке можно всегда констатировать
ощутительные сдвиги.

Это настолько верно, что принцип этот можно
проверить и на материале искусственных языков. Любой искусственный
язык, покуда он еще не вступил в общее пользование, находится в, руках
своего автора, но как только он начинает выполнять свое назначение и
становится общей собственностью, контроль над ним улетучивается. К
числу попыток этого рода принадлежит эсперанто; если этот язык получит
распространение, ускользнет ли он от действия закона эволюции? По
истечении первого периода своего существования этот язык вступит, по
всей вероятности, в условия семиологического развития: он станет
передаваться в силу законов, ничего общего не имеющих с законами
обдуманного создания, и вернуться вспять уже будет нельзя. Человек,
который пожелал бы составить неизменчивый язык для пользования будущих
поколений, походил бы на курицу, высидевшую утиное яйцо: созданный им
язык волей-неволей был бы захвачен течением, увлекающим все языки.

(*341) Непрерывность знака во времени, связанная с
его изменяемостью во времени, есть принцип общей семиологии; этому
можно было бы найти подтверждения в системах письма, в языке глухонемых
и т. д.

Но на чем основывается необходимость изменения? Нас,
быть может, упрекнут, что мы меньше разъяснили этот пункт, чем принцип
неизменчивости; это потому, что мы не выделили различных факторов
изменяемости; надо было бы их рассмотреть в их разнообразии, чтобы
установить, до какой степени они неизбежны.

Причины непрерывности a priori доступны наблюдению;
иначе обстоит с причинами изменяемости в разрезе времени. Лучше пока
отказаться от их точного выяснения и ограничиться общим рассуждением о
сдвиге отношений; во времени изменяется все; нет оснований, чтобы язык
избег этого общего закона.

Восстановим этапы нашего построения, увязывая их с установленными во введении принципами.

1. Избегая бесплодных определений слов, мы прежде всего различили внутри общего феномена, каким является речевая деятельность (langage), два фактора: язык (langue) и речь
(parole). Язык для нас — это речевая деятельность минус сама речь. Он
есть совокупность лингвистических навыков, позволяющих отдельному
человеку понимать других и быть ими понятым.

2. Но такое определение все еще оставляет язык вне
социальной реальности, оно представляет его чем-то нереальным, так как
включает лишь один аспект реальности, аспект индивидуальный; чтобы был
язык, нужна говорящая масса. Язык никогда,
наперекор видимости, не существует вне социального факта, ибо он есть
семиологический феномен. Его социальная природа — одно из его
внутренних свойств; полное его определение ставит нас перед лицом двух
неразрывно связанных явлений.

Но в этих условиях язык только жизнеспособен, но еще
не живет; мы приняли во внимание лишь социальную реальность, но не
исторический факт.

3. Может показаться, что язык, поскольку он
определяется произвольностью языкового знака, представляет собой
свободную систему, организуемую по усмотрению, зависящую исключительно
от принципа рациональности. Такой точке зрения, собственно, не
противоречит и взятый сам по себе социальный характер языка. Конечно,
коллективная психология не оперирует на чисто логическом материале; не
лишне вспомнить и о том, как разум сдает свои позиции в практических
отношениях между человеком и человеком. И все же рассматривать язык как
простую условность, доступную видоизменению по воле участников,
препятствует нам не это, но действие времени, сочетающееся с действием
социальной силы; вне категории времени лингвистическая реальность
неполна, и никакой вывод не возможен.

Если бы мы взяли язык во времени, но без говорящей
массы (предположим, что живет человек в течение нескольких веков
совершенно один), в нем не оказалось бы, может быть, никакого (*342)
изменения; время не проявило бы своего действия. И обратно, если
рассматривать говорящую массу вне времени, не увидишь действия на язык
социальных сил. Чтобы приблизиться к реальности, нужно, следовательно,
прибавить к нашей первой схеме знак, указывающий на движение времени.
Теперь уже язык теряет свою свободу, так как время позволяет
воздействующим на него социальным силам развивать свое действие; мы
приходим, таким образом, к принципу непрерывности, аннулирующей
свободу. Но непрерывность по необходимости подразумевает изменяемость,
т. е. более или менее значительные сдвиги в отношениях.


2Было бы несправедливо упрекать
Ф. де Соссюра в нелогичности или парадоксальности за то, что он
приписывает языку два противоречивых качества. Противопоставлением двух
крайних терминов он только хотел резко подчеркнуть ту истину, что язык
преобразуется, а говорящие на нем преобразовать его не могут. Можно
иначе сказать, что он неприкосновенен (intangible), но не неизменяем
(inaltérable). (Примечание издателей.)


СТАТИЧЕСКАЯ ЛИНГВИСТИКА И ЛИНГВИСТИКА ЭВОЛЮЦИОННАЯ

Внутренняя двойственность всех наук, оперирующих понятием ценности

Едва ли многие лингвисты догадываются, что появление
фактора «время» способно создать лингвистике особые затруднения и
ставит их науку перед двумя расходящимися в противоположные стороны
путями.

Большинство прочих наук не ведает этой коренной
двойственности; время не производит в них особого эффекта. Астрономия
установила, что светила претерпевают заметные изменения, но ей не
пришлось ради этого расчлениться на две дисциплины. Геология почти
постоянно имеет дело с последовательностью во времени, но когда она
переходит к уже сложившимся состояниям Земли, она не рассматривает их
как коренным образом отличающийся объект исследования. Есть
описательная наука права и история права; никто не противопоставляет их
одну другой. Политическая история государств целиком движется во
времени, однако же, если история рисует картину какой-либо эпохи, у нас
нет впечатления, что мы вышли из рамок истории. И обратно: наука о
политических учреждениях — по существу своему наука описательная, но
она отлично может, когда встретится надобность, рассматривать
исторические вопросы, не нарушая тем самым единства своего построения.

Наоборот, двойственность, о которой мы говорим,
властно тяготеет, например, над экономическими науками. В противность
указанным выше отраслям знания политическая экономия и экономическая
история составляют две резко разграниченные дисциплины внутри одной
науки; в недавно появившихся работах на эти темы подчеркивается это
различие. Поступая таким образом и хорошенько не отдавая себе в этом
отчета, экономисты подчиняются внутренней необходимости; вполне
аналогичная необходимость заставляет и нас раздробить лингвистику на
две части, у каждой из которых свой особый принцип. Дело в том, что в
лингвистике, как и в политической экономии, мы находимся перед лицом
категории ценности (valeur); в обеих науках дело идет о системе эквивалентностей (равноценностей) между вещами различных порядков: в одной между трудом и заработной платой, в другой между означаемым и означающим. (*342)

Психический характер наших акустических образов
хорошо обрисовывается из наблюдения над нашей собственной речевой
практикой. Не двигая ни губами, ни языком, мы можем говорить сами с
собою или мысленно повторять стихотворный отрывок…

Совершенно очевидно, что в интересах всех вообще
наук было бы более тщательно вычерчивать те оси, по которым расположено
то, что составляет предмет их изучения; всюду следовало бы различать,
как указано на прилагаемом чертеже:

1) ось одновременности (АВ), касающуюся отношений между существующими вещами, откуда исключено всякое вмешательство времени, и 2) ось последовательности
(CD), на которой никогда нельзя увидеть больше одной вещи зараз и по
которой располагаются все явления первой оси со всеми их изменениями.

Для наук, оперирующих понятием ценности, такое
различение становится практической необходимостью. В этой области надо
остеречь исследователей, указав им на невозможность строго научно
организовать «свои исследования, не принимая в расчет наличия двух
осей, не различая системы ценностей самих в себе от этих же самых
ценностей, рассматриваемых в функции времени.

Двусмысленность исчезнет, если называть все три
наличных понятия именами, связанными друг с другом, но вместе с тем
взаимно противопоставленными. Мы предлагаем сохранить слово знак для обозначения целого и заменить термины понятие и акустический образ соответственно терминами означаемое и означаю-(*334)щее;
эти последние два термина имеют то преимущество, что отмечают
противопоставление, существующее как между ними, так и между целым и
ими как частями этого целого. Что же касается термина знак, то мы довольствуемся им, не зная, чем его заменить, так как обиходный язык не выдвигает никакого иного возможного термина.

С наибольшей категоричностью различение это
обязательно для лингвиста, ибо язык есть система чистых ценностей
(значимостей), ничем не определяемая, кроме как наличным состоянием
входящих в ее состав элементов. Поскольку одной из своих сторон
ценность коренится в самих вещах и в их естественных взаимоотношениях
(как это имеет место в экономической науке, например ценность
земельного участка пропорциональна его доходности), постольку можно до
некоторой степени прослеживать эту ценность во времени, не упуская,
однако, при этом из вида, что в каждый данный момент она зависит от
системы сосуществующих с ней других ценностей. Ее связь с вещами
как-никак дает ей естественную базу, а потому вытекающие из этого
оценки никогда вполне не произвольны, их изменчивость ограничена. Но
как мы видели, в лингвистике естественные данные вовсе не имеют места.

Прибавим, что чем система ценностей сложнее и
тщательнее организована, тем необходимее, именно вследствие ее
сложности, последовательно изучать ее по обеим осям. Никакая система не
может сравниться в этом отношении с языком; нигде мы не имеем налицо
такой точности обращающихся ценностей такого большого количества и
такого разнообразия элементов и притом в такой строгой
взаимозависимости. Многочисленность знаков, на что мы уже ссылались для
объяснения непрерывности языка, абсолютно препятствует единовременному
изучению отношений во времени и отношений в системе.

Вот почему мы различаем две лингвистики. Какими
названиями их обозначить? Имеющиеся под рукою термины не все в полной
мере способны отметить делаемое нами различение. Так, термины(*343)
«история» и «историческая лингвистика» непригодны, ибо они связаны со
слишком расплывчатыми представлениями; поскольку политическая история
включает и описание эпох и повествование о событиях, постольку можно
было бы вообразить, что, описывая последовательные состояния языка, мы
тем самым изучаем язык по временной оси, но тогда такое изучение на
самом деле потребовало бы рассмотрения по отдельности феноменов
перехода языка из одного состояния в другое. Термины эволюция и эволюционная лингвистика более точны, и мы часто будем ими пользоваться; в противовес можно говорить о науке о состояниях (статусах) языка, или статической лингвистике.

Но, чтобы резче отметить это противопоставление и
это скрещение двух порядков явлений, относящихся к одному объекту, мы
предпочитаем говорить о синхронической лингвистике и лингвистике диахронической. Синхронично все, что относится к статическому аспекту нашей науки; диахронично все, что касается эволюции. Существительные же синхрония и диахрония будут соответственно обозначать состояние языка и фазу эволюции.



СТАТИЧЕСКАЯ ЛИНГВИСТИКА И ЛИНГВИСТИКА ЭВОЛЮЦИОННАЯ

Внутренняя двойственность и история лингвистики

Первое, что поражает, когда изучаешь факты языка,—
это то, что для говорящего субъекта их последовательность во времени не
существует: он пред лицом «состояния». Поэтому и лингвист, желающий
понять это состояние, должен закрыть глаза на то, как оно получилось, и
пренебречь диахронией. Только отбросив прошлое, он может проникнуть в
сознание говорящих. Вторжение истории может только сбить его с толку.
Было бы нелепостью рисовать панораму Альп, беря ее одновременно с
нескольких вершин Юрских гор; панорама должна быть взята из одной
точки. Так и в отношении языка: нельзя ни описывать его, ни
устанавливать нормы его применения, не отправляясь от одного
определенного его состояния. Следуя за эволюцией языка, лингвист
уподобляется наблюдателю, передвигающемуся с одного конца Юрских гор до
другого и отмечающему перемещения перспективы.

Можно сказать, что с тех пор, как существует
современная лингвистика, она с головой ушла в диахронию. Сравнительная
грамматика индоевропейских языков использует добытые ею данные для
гипотетической реконструкции предшествовавшего языкового типа; для нее
сравнение не более как средство воссоздания прошлого. Тот же метод
применяется и при частном изучении подгрупп (романских языков,
германских и т. д.); «состояния» привходят в это изучение лишь
отрывочно и весьма несовершенным образом. Такова наука, основанная
Боппом; поэтому-то понимание ею языка половинчато и шатко.

С другой стороны, как поступали те, кто изучал язык
до основания лингвистической науки, т. е. «грамматики», вдохновлявшиеся
традиционными методами? Любопытно отметить, что их точка зрения по
занимающему нас вопросу абсолютно безупречна. Их работы ясно нам
показывают, что в их намерении было описывать состояния; их программа
строго синхронична. Напримёр, так называемая грамматика Пор-Рояля
пытается описать состояние французского языка при Людовике XIV и
определить составляющие его элементы. Ей для этого не требуется
средневековый язык; она строго следует горизонтальной оси (см. выше) и
никогда от нее не отклоняется. Такой метод верен, что не значит,
впрочем, что он применен безукоризненно. Традиционная грамматика
игнорирует целые отделы лингвистики, как например отдел о
словообразовании; она нормативна и считает нужным не констатировать
факты, а издавать правила; она неспособна к широким обобщениям; часто
она не умеет даже отличить написанного слова от произносимого и т. п.

Классическую грамматику упрекали в том, что она не
научна, между тем ее база менее подвержена критике и ее предмет лучше
определен, чем у той лингвистики, которую основал Бопп. Эта последняя,
покоясь на зыбком основании, не знает даже в точности, к какой цели она
стремится. Не умея распознавать разницу между наличным состоянием и
последовательностью во времени, она пытается работать одновременно в
обеих этих областях. Лингвистика слишком большое место уделяла истории;
теперь ей предстоит вернуться к статической точке зрения традиционной
грамматики, но уже с новым духом и с новыми приемами, т. е. обновленной
историческим методом, который с своей стороны поможет лучше осознать
состояния языка. Прежняя грамматика видела лишь синхронический факт;
лингвистика открыла нам новый порядок феноменов, но этого недостаточно:
надо дать почувствовать противоположность обоих рядов явлений, чтобы
извлечь из этого все вытекающие последствия.

…Противопоставление двух точек зрения — синхронической и диахронической — совершенно абсолютно и не терпит компромисса.


СТАТИЧЕСКАЯ ЛИНГВИСТИКА И ЛИНГВИСТИКА ЭВОЛЮЦИОННАЯ

Противопоставление обеих лингвистик в отношении их методов и принципов

Противопоставление между диахроническим и синхроническим проявляется всюду.

Прежде всего (мы начинаем с явления наиболее
очевидного) они не одинаковы по своему значению. Вполне ясно, что
синхронический аспект важнее диахронического, так как для говорящей
массы только он — подлинная и единственная реальность. Это же верно и
для лингвиста; если он примет диахроническую перспективу, то увидит
отнюдь не язык, а только ряд видоизменяющих его явлений. Часто
утверждают, что нет ничего более важного, чем познать генезис данного
состояния; это в некотором смысле верно: условия, создавшие данное
состояние, проясняют нам его истинную природу « оберегают нас от
некоторых иллюзий, но этим доказывается толь-(345)ко, что диахрония не
является самоцелью. О ней можно сказать, то было сказано о журнализме:
она может привести ко всему, но только под условием выхода из нее.

Методы обоих аспектов тоже различны в двояком отношении.

а) Синхрония знает только одну перспективу,
перспективу говорящих субъектов, и весь ее метод сводится к собиранию
от них фактов; чтобы убедиться, в какой мере то или другое языковое
явление реально, необходимо выяснить, в какой мере оно существует в
сознании говорящих. Напротив, диахроническая лингвистика должна различать две перспективы: одну проспективную, следующую c течением времени, и другую ретроспективную, направленную вспять; таким образом, метод ее раздваивается, о чем будет идти речь в пятой части этого труда.

б) Второе различие вытекает из разницы в объеме той
области, на которую распространяются та и другая дисциплины.
Синхроническое изучение не ставит своим объектом всего совпадающего по
времени, но только совокупность фактов, относящихся к каждому языку; в
меру необходимости подразделение дойдет и до диалектов и до
поддиалектов. В сущности термин синхроническое не вполне точен; его следовало бы заменить, правда, несколько длинным термином идиосинхроническое.
Наоборот, диахроническая лингвистика не только не требует, но и
отвергает подобную специализацию, рассматриваемые ею элементы не
принадлежат обязательно к одному языку (ср. индоевр. *esti, греч. esti,
нем. ist, фр. est, рус. есть). Различие
отдельных наречий создается именно сменой диахронических фактов и их
пространственным умножением. Для оправдания сближения двух форм
достаточно, если между ними есть историческая связь, какой бы косвенной
она ни была.

Эти противопоставления не самые яркие и не самые
глубокие: из коренной антиномии между фактом эволютивным и фактом
статическим следует, что решительно все понятия, относящиеся к тому или
другому в одинаковой мере, не сводимы друг к другу. Любое из этих
понятий может служить доказательством этого. Так, синхронический
«феномен» ничего общего не имеет с диахроническим; первый есть
отношение между существующими одновременно элементами, второй — смена
во времени одного элемента другим, т. е. событие…

СИНХРОНИЧЕСКИЙ ЗАКОН И ЗАКОН ДИАХРОНИЧЕСКИЙ

Мы привыкли слышать о законах в лингвистике, но
действительно ли факты языка управляются законами и какого рода могут
быть эти законы? Поскольку язык есть социальный институт, можно a
priori сказать, что он регулируется нормами, аналогичными тем, которые
действуют в коллективах. Как известно, всякий социальный закон обладает
двумя основными признаками: он императивен, и он общ; он навязывается, и он простирается на все случаи, разумеется, в определенных границах времени и места.(*346)

Отвечают ли такому определению законы языка? Чтобы
выяснить это, надо прежде всего согласно с только что высказанным еще
лишний раз разделить сферы синхронического и диахронического. Перед
нами две раздельные проблемы, которые смешивать нельзя; говорить о
лингвистическом законе вообще равносильно желанию схватить призрак.


Синхронический закон — общий закон, но не
императивный; попросту отображая существующий порядок вещей, он только
констатирует некое состояние; он закон постольку же, поскольку законом
может быть названо утверждение, например, что в данном фруктовом саду
деревья посажены косыми рядами. И отображаемый им порядок вещей не
гарантирован от перемены именно потому, что не императивен. Казалось
бы, можно возразить, что в функционировании речи синхронический закон
обязателен в том смысле, что он навязан индивидам принуждением
коллективного обычая; это верно, но мы ведь не разумеем слово
«императивный» в смысле обязательности по отношению к говорящим;
отсутствие императивности значит, что в языке нет никакой силы,
гарантирующей сохранение регулярности, установившейся в каком-либо
пункте. Так, нет ничего более регулярного, чем синхронический закон,
управляющий латинским ударением (в точности сравнимый с законом
греческого ударения); между тем эти правила ударения не устояли перед
факторами изменения и уступили место новому закону, действующему во
французском языке. Таким образом, если и можно говорить о законе в
синхронии, то только в смысле распорядка, принципа регулярности.

Диахрония предполагает, напротив того, динамический
фактор, производящий определенный результат, выполняющий определенное
дело. Но этого императивного характера недостаточно для применения
понятия закона к фактам эволюции языка; можно говорить о законе лишь
тогда, когда целая совокупность явлений подчиняется единому правилу, а
диахронические события хотя и обнаруживают некоторые видимости
общности, всегда в действительности носят характер случайный и частный.


Резюмируем: синхронические факты, каковы бы они ни
были, представляют определенную регулярность, но не носят никакого
императивного характера, напротив, диахронические факты обладают
императивностью по отношению к языку, но не имеют характера общности.

Короче говоря (к чему мы и хотели прийти), ни те ни
другие не управляются законами в вышеопределенном смысле, а если уже,
не взирая ни на что, угодно говорить о лингвистических законах, то
термин этот будет покрывать совершенно различные значения, смотря по
тому, относится ли он к явлениям синхронического или диахронического
порядка.(*347)

ВЫВОДЫ

Так лингвистика подходит ко второму разветвлению
своих путей. Сперва нам пришлось выбирать между языком и речью, теперь
же мы у второго перекрестка, откуда ведут две дороги: одна в диахронию,
другая в синхронию.

Используя этот двойной принцип классификации, мы можем прибавить, что все диахроническое в языке является таковым через речь.
В речи источник всех изменений; каждое из них первоначально, прежде чем
войти в общее употребление, начинает применяться некоторым количеством
индивидов. Теперь по-немецки говорят: ich war, wir waren (я был, мы
были), тогда как в старом немецком языке до XVI в. спрягалось: ich was,
wir waren (по-английски до сих пор говорят: I was, we were). Каким же
образом произошла эта перемена: war вместо was? Отдельные лица под
влиянием waren по аналогии создали war; это был факт речи; такая форма,
часто повторявшаяся, была принята коллективом и стала фактом языка. Но
не все новшества речи увенчиваются таким успехом, и поскольку они
остаются индивидуальными, нам нечего принимать их во внимание, так как
мы изучаем язык; они входят в поле нашего наблюдения лишь с момента
принятия их коллективом.

Факту эволюции всегда предшествует факт или, вернее,
множество сходных фактов в сфере речи; это ничуть не порочит
установленного выше различения, которое этим только подтверждается, так
как в истории всякого новшества мы встречаем всегда два раздельных
момента: 1) момент появления его у индивидов и 2) момент его
превращения в факт языка, когда оно, по внешности оставаясь тем же,
принимается коллективом.

Нижеприводимая таблица показывает ту рациональную форму, которую должна принять лингвистическая наука:





Речевая деятельность

( Langage )

Язык Синхрония
Диахрония
Речь    

Следует признать, что теоретическая и идеальная
форма науки не всегда совпадает с той, которую навязывают ей требования
практики. В лингвистике эти требования практики еще повелительнее, чем
в других науках; они до некоторой степени оправдывают ту путаницу,
которая в настоящее время царит в лингвистических исследованиях. Даже
если бы устанавливаемые нами различения и были приняты раз и навсегда,
нельзя было бы, быть может, во имя этого-идеала связывать научные
изыскания чересчур точными установками.

Так, например, производя синхроническое обследование
старофранцузского языка, лингвист оперирует такими фактами и
принципами, которые ничего не имеют общего с теми, которые ему открыла
бы история этого же языка с XIII до XX в.; зато они сравнимы с теми
фактами и принципами, которые обнаружились бы при описании одного из
нынешних языков банту, греческого аттического языка за 400 лет до н. э.
или, наконец, современного французского. Дело в том, что все такие
описания покоятся на схожих отношениях; хотя каждый отдельный язык
образует замкнутую систему, все они предполагают наличие некоторых
постоянных принципов, на которые мы неизменно наталкиваемся, переходя
от одного языка к другому, так как всюду продолжаем оставаться в одном
и том же порядке явлений. Совершенно так же обстоит и с историческим
исследованием: обозреваем ли мы определенный период в истории
французского языка (например, от XIII до XX в.), или яванского языка,
или любого другого, всюду мы имеем дело со схожими фактами, которые
достаточно сопоставить, чтобы установить общие истины диахронического
порядка. Идеалом было бы, чтобы каждый ученый посвящал себя тому или
другому разрезу лингвистических исследований и охватывал возможно
большее количество фактов соответствующего порядка, но представляется
весьма затруднительным научно владеть столь разнообразными языками. С
другой стороны, каждый язык представляет практически одну единицу
изучения, так что силой вещей приходится рассматривать его попеременно
и статически и исторически. Все-таки никогда не нужно забывать, что
теоретически это единство отдельного языка как объекта изучения есть
нечто поверхностное, тогда как различия языков таят в себе глубокое
единство. Пусть при изучении отдельного языка наблюдение захватывает и
одну сферу и другую, всегда надо знать, к которой из них относится
разбираемый факт, и никогда не надо смешивать методы. Разграниченные
нами таким образом обе части лингвистики послужат одна за другой
объектом нашего исследования.

Синхроническая лингвистика
займется логическими и психологическими отношениями, связывающими
сосуществующие элементы и образующими систему, изучая их так, как они
воспринимаются одним и тем же коллективным сознанием.

Диахроническая лингвистика,
напротив, будет изучать отношения, связывающие элементы в порядке
последовательности, не воспринимаемой одним и тем же коллективным
сознанием, — элементы, заменяющиеся одни другими, но не образующие
системы.


СИНХРОНИЧЕСКАЯ ЛИНГВИСТИКА

Общие положения

В задачу общей синхронической лингвистики входит
установление основных принципов всякой идиосинхронической системы,
конститутивных факторов всякого состояния (статуса) языка. Многое из
того, что нами уже было изложено, относится скорее к синхронии; так,
общие свойства знака могут рассматриваться как составная часть этой
последней, хотя они нам и послужили для доказательства необходимости
различать обе лингвистики.(*349)

К синхронии относится все, что называется «общей
грамматикой», ибо только через отдельные состояния языка
устанавливаются те различные отношения, которые входят в компетенцию
грамматики. В дальнейшем изложении мы ограничимся лишь основными
принципами, без которых не представляется возможным ни приступить к
более широким проблемам статики, ни объяснить детали данного состояния
языка.

Говоря вообще, гораздо труднее заниматься
статической лингвистикой, чем историей. Факты эволюции более конкретны,
они больше говорят воображению; наблюдаемые в них отношения
завязываются между последовательно сменяющимися моментами, уловить
которые нетрудно, легко, а иногда и занятно следить за рядом
превращений. Та же лингвистика, которая оперирует сосуществующими
значимостями и отношениями, представляет гораздо больше затруднений.

В действительности «состояние» языка не есть
математическая точка, но более или менее длинный промежуток времени, в
течение которого сумма происходящих видоизменений остается ничтожно
малой. Это может равняться десяти годам, смене одного поколения, одному
столетию, даже больше. Случается, что в течение сравнительно долгого
промежутка язык еле меняется, а затем в какие-нибудь несколько лет
испытывает значительные превращения. Из двух сосуществующих в одном
периоде языков один может сильно эволюционировать, а другой почти вовсе
не изменяться: для второго необходимо будет синхроническое изучение,
для первого потребуется диахронический подход. Абсолютное «состояние»
определяется отсутствием изменений, но поскольку язык всегда, как бы ни
мало, все же преобразуется, постольку изучать язык статически на
практике — значит пренебрегать маловажными изменениями подобно тому как
математики при некоторых операциях, например при вычислении логарифмов,
пренебрегают бесконечно малыми величинами.

В политической истории различаются: эпоха — точка во
времени, и период, охватывающий некоторый промежуток времени. Однако
историки сплошь и рядом говорят об эпохе Антонинов, об эпохе крестовых
походов, разумея в данном случае единство признаков, сохранявшихся в
течение соответствующего срока. Можно было бы говорить и про
статическую лингвистику, что она занимается эпохами; но термин
«состояние» («статус») лучше. Начала и концы эпох обычно отмечаются
какими-либо переворотами, более или менее резкими, направленными к
изменению установившегося порядка вещей. Употребляя термин «состояние»,
мы тем самым отводим предположение, будто в языке происходит нечто
подобное. Сверх того, термин «эпоха» именно потому, что он заимствован
у истории, заставляет думать не столько о самом языке, сколько об
окружающей и обусловливающей его обстановке; одним словом, он вызывает
скорее всего представление о том, что мы назвали внешней
лингвистикой.(*350)

Впрочем, разграничение во времени не есть
единственное затруднение, встречаемое нами при определении понятия
«состояние языка»; такой же вопрос встает и относительно
пространственного отграничения. Короче говоря, понятие «состояние
языка» не может не быть приблизительным. В статической лингвистике, как
и в большинстве наук, невозможно никакое рассуждение без условного
упрощения данных.


В большинстве областей, подлежащих ведению науки,
вопрос о единицах даже не ставится: они сразу же даны. Так, в зоологии
мы прежде всего имеем дело с животными. Астрономия оперирует единицами,
разделенными в пространстве,— небесными телами. В химии можно изучать
природу и состав двухромовокислого калия, ни минуты не усомнившись в
том, что он нечто вполне определенное.

Если в какой-либо науке непосредственно не
обнаруживаются присущие ей конкретные единицы, это значит, что в ней
они сколько-нибудь существенного значения не имеют. В истории,
например, это личность, эпоха или нация? Неизвестно. Но не все ли
равно? Можно заниматься историческими изысканиями, не выяснив этого
вопроса.

Но подобно тому как шахматная игра целиком сводится
к комбинированию положений различных фигур, так и язык является
системой, исключительно основанной на противопоставлении его конкретных
единиц. Нельзя ни отказаться от их обнаружения, ни сделать ни одного
шага, не прибегая к ним, а вместе с тем их выделение сопряжено с такими
трудностями, что возникает вопрос, существуют ли они реально.

Странным и поразительным свойством языка является,
таким образом, то, что в нем не даны различимые на первый взгляд
сущности (факты), в наличии которых между тем усомниться нельзя, так
как именно их взаимодействие и образует язык. В этом и лежит та черта,
которая отличает язык от всех прочих семиологических систем.

РАССМОТРЕНИЕ ЗНАКА В ЕГО ЦЕЛОМ

Все предшествующее приводит нас к выводу, что в языке нет ничего, кроме различий.
Более того, различие, вообще говоря, предполагает положительные
моменты, между которыми оно и устанавливается, но в языке имеются
только различия без положительных моментов.
Взять ли означаемое или означающее, всюду та же картина. В языке нет ни
идей, ни звуков, предсуществующих системе, а есть только концептуальные
различия и звуковые различия, проистекающие из языковой системы. И идея
и звуковой материал, заключенные в знаке, имеют меньше значения, чем
то, что есть кругом него в других знаках. Доказывается это тем, что
значимость термина может видоизмениться без изменения как его смысла,
так и его звуков исключительно вследствие того обстоятельства, что
какой-либо смежный термин претерпел изменение.(*351)

Однако утверждать, что все в языке отрицательно
(négatif), верно лишь в отношении означаемого и означающего, взятых в
отдельности; как только мы начинаем рассматривать знак в целом, мы
оказываемся перед чем-то в своем роде положительным (positif). Языковая
система есть ряд различий в звуках, комбинированный с рядом различий в
идеях, но такое сопоставление некоего количества акустических знаков с
равным количеством отрезков, выделяемых из массы мыслимого, порождает
систему значимостей. И вот эта система и является действенной связью
между звуковыми и психическими элементами внутри каждого знака. Хотя
означаемое и означающее, взятое каждое в отдельности, — величины чисто
дифференциальные и отрицательные, их сочетание есть факт положительный;
это даже есть единственный вид имеющихся в языке фактов, потому что
основным свойством языковой организации является именно сохранение
параллелизма между этими двумя рядами различий.

Некоторые диахронические факты весьма характерны в
этом отношении; это все те бесчисленные случаи, когда изменение
означающего приводит к изменению идеи и когда обнаруживается, что в
основном сумма различаемых идей соответствует сумме различимых знаков.
Когда в результате фонетических изменений два термина смешиваются
(например, décrépit = dècrepitus и décrépi = crispus), то и идеи
обнаруживают тенденцию смешиваться, если только к этому есть
благоприятствующие данные. А если термин дифференцируется (например,
французское chaise — стул и chaire — кафедра)? В таком случае возникшее
различие неминуемо проявляет тенденцию стать значимым, что, впрочем,
удается не всегда и не сразу. Обратно, всякое различие в идее,
усмотренное мыслью, стремится выразиться различными означающими, а две
идеи, мыслью более не различаемые, стремятся слиться в едином
означающем.

Если сравнивать между собою знаки — термины
положительные, нельзя более говорить только о различии; это выражение
здесь не вполне подходит, так как оно может применяться лишь в случае
сравнения двух акустических образов, например отец и мать, или
сравнения двух идей, например идеи «отец» и идеи «мать»; два знака,
включающие каждый и означаемое и означающее, не различны (différents)
они только различимы (distincts). Между ними есть лишь противопоставление. Весь механизм языка покоится на этого рода противопоставлениях и на вытекающих из них звуковых и концептуальных различиях.

То, что верно относительно значимости, верно и
относительно языковой единицы. Последняя есть отрезок речевой цепи,
соответствующий определенному понятию, причем оба они (отрезок и
понятие) по природе своей чисто дифференциальны.

В применении к единице принцип дифференциации может быть формулирован так: отличительные свойства единицы сливаются с самой единицей.
В языке, как и во всякой семиологической системе,(*352) то чем знак
отличается, и есть все то, что его составляет. Различие создает
отличительное свойство, оно же создает значимость и единицу.

Из того же принципа вытекает еще одно, несколько
парадоксальное следствие: то, что обычно называется «фактом
грамматики», соответствует в конечном счете определению единицы, так
как он всегда выражает противопоставление известных терминов; в данном
случае противопоставление оказывается только особо значимым. Возьмем,
например, образование немецкого множественного числа типа Nacht:
Nächte. Каждый из терминов, сопоставляемых в этом грамматическом факте
(единственное число без умляута и без конечного е, противопоставленное множественному числу с умляутом и е),
сам образован целым рядом взаимодействующих противопоставлений внутри
системы; взятые в отдельности, ни Nacht, ни Nächte ничего не значат;
следовательно, все дело в противопоставлении. Иначе говоря, можно
выразить отношение Nacht/Nächte алгебраической формулой а/b, где а и b
не простые термины, но каждый представляет собой результат совокупности
отношений. Язык — это, так сказать, такая алгебра, где имеются лишь
сложные выражения (термины). Среди заключающихся в нем
противопоставлений одни более значимы, чем другие, но «единица» и
«грамматический факт» — лишь различные названия для обозначения разных
аспектов одного и того же общего явления — взаимодействия языковых
противопоставлений. Это до такой степени верно, что можно было бы
подходить к проблеме единиц со стороны фактов грамматики. При этом
нужно было бы, выдвинув противопоставление Nacht/Nächte, спросить себя,
какие же единицы взаимодействуют в этом противопоставлении. Только ли
эти данные два слова, или же весь ряд подобных слов? или, быть может, а
и ä? или же все вообще формы единственного числа и множественного и т.
д.

Единица и грамматический факт не слились бы, если бы
языковые знаки состояли из чего-либо другого, кроме различий. Но,
поскольку язык есть то, что он есть, с какой бы стороны к нему ни
подходить, — в нем не найдешь ничего простого: всюду и всегда он являет
то же сложное равновесие взаимно обусловливающих себя элементов. Иначе
говоря, язык есть форма, а не субстанция.
Необходимо как можно глубже проникнуться этой истиной, ибо все ошибки
нашей терминологии, все неточные наши характеристики явлений языка
коренятся в том невольном предположении, что в лингвистическом феномене
есть какая-то субстанциальность.

ДИАХРОНИЧЕСКАЯ ЛИНГВИСТИКА

Общие положения

Диахроническая лингвистика изучает отношения не
между сосуществующими элементами данного состояния языка, но между
сменяющимися последовательными во времени элементами.(*353)

В самом деле, абсолютной неподвижности не существует
вовсе; все части языка подвержены изменениям; каждому периоду
соответствует более или менее заметная эволюция. Она может быть
различной в отношении быстроты и интенсивности, но самый принцип от
этого не страдает; поток языка течет непрерывно; течет ли он спокойно
или стремительно, это уже вопрос второстепенный.

Правда, эта непрерывная эволюция весьма часто скрыта
от нас вследствие того, что внимание наше сосредоточивается на
литературном языке; как мы увидим ниже, литературный язык наслаивается
на язык народный, т. е. на язык естественный, и подчиняется иным
условиям существования. Поскольку он уже сложился, литературный язык в
общем проявляет устойчивость и тенденцию оставаться себе подобным; его
зависимость от письма обеспечивает за ним еще большую сохранность.
Литературный язык не может, следовательно, служить для нас мерилом
того, до какой степени изменчивы естественные языки, не подчиненные
никакой литературной регламентации.

Объектом диахронической лингвистики является в
первую очередь фонетика, вся фонетика в целом; в самом деле, эволюция
звуков несовместима с понятием «состояния»; сравнение фонем или
сочетаний фонем с тем, чем они были раньше, сводится к установлению
диахронического факта. Предшествовавшая эпоха может быть в большей или
меньшей степени близкой, но если она сливается со следующей, то
фонетическому явлению уже более места нет; остается лишь описание
звуков данного состояния языка, а это уже дело фонологии.
Диахронический характер фонетики вполне согласуется с тем принципом,
что ничто фонетическое не является значимым или грамматическим в
широком смысле слова. При изучении истории звуков какого-либо слова
можно игнорировать его смысл, рассматривать лишь его материальную
оболочку, выделять из него звуковые отрезки, не задаваясь вопросом,
имеют ли они значение или нет. Можно, например, ставить вопрос, во что
превращается в аттическом диалекте греческого языка ничего не значащее
сочетание -ewo-. Если бы эволюция языка сводилась к эволюции звуков,
еще резче противопоставились бы по своему содержанию обе части
лингвистики; выяснилось бы, что диахроническое равно неграмматическому,
а синхроническое — грамматическому.

Но только ли звуки видоизменяются во времени? Слова
меняют свое значение; грамматические категории эволюционируют; есть и
такие, которые исчезают вместе с формами, служившими для их выражения
(например, двойственное число в латинском языке). А раз у всех фактов
ассоциативной и синтагматической синхронии есть своя история, то как же
сохранить абсолютное различение между диахронией и синхронией? Оно
становится весьма затруднительным, как только мы выходим из сферы
чистой фонетики. Заметим, однако, что многие изменения, считаемые
грамматическими, сводятся к фонетическим изменениям. В немецком языке
создание грамматического типа Hand : Hände взамен hant : hanti (*354)
всецело объясняется фонетическим фактом. Равным образом фонетический
факт лежит в основе такого типа сложных слов, как Springbrunnen —
фонтан, Reitschule — школа верховой езды и т. д.; в
древневневерхненемецком языке первый элемент был не глагольный, а
именной: beta-hus означало дом молитвы; но после того как конечная
гласная фонетически отпала (beta-bet и т д.), установился семантический
контакт с глаголом (beten — молиться и т. п.) и Bet-haus стало означать
дом, где молятся.

Нечто подобное произошло и в тех сложных словах,
которые в древнегерманском языке образовывались со словом lîch —
внешний вид (ср- mannolîch — имеющий мужской вид, redolîch — имеющий
разумный вид). Ныне во множестве прилагательных (ср. verzeihlich —
простительный, glaublich — вероятный и т. д.) lich превратилось в
суффикс, сравнимый с французским суффиксом в словах pardon-able,
croy-able и т. д., и одновременно изменилась интерпретация первого
элемента: в нем теперь усматривается не существительное, но глагольный
корень; это объясняется тем, что в некоторых случаях вследствие падения
конечной гласной первого элемента (например, redo-red-) этот последний
уподобился глагольному корню (red- от reden).

Во всех этих случаях и во многих других, сходных с
ними, различение диахронического и синхронического остается очевидным;
следует это помнить, чтобы легкомысленно не утверждать, будто мы
занимаемся исторической грамматикой, тогда как в действительности мы
только переходим от изучения фонетических изменений в диахроническом
разрезе к изучению вытекающих из них последствий в разрезе
синхроническом.

Но эта оговорка не снимает всех затруднений.
Эволюция любого грамматического факта, ассоциативной группы или
синтагматического типа несравнима с эволюцией звука. Она не
представляет собой простого явления; она разлагается на множество
частных фактов, только часть которых относится к фонетике. В генезисе
такого синтагматического типа, как французское будущее prendre ai
(буквально — взять имею), превратившееся в prendrai (возьму),
различаются по меньшей мере два факта: один психологический — синтез
двух элементов понятия, другой фонетический и зависящий от первого —
сведение двух ударений словосочетания к одному (prendre ai — prendrai).

Спряжение германского сильного глагола (тип совр.
нем. geben — давать, gab, gegeben и т. п., ср. греч. leipσ — оставляю,
élipon, léloipa и т. п.) в значительной мере основано на так называемом
абуляте (перегласовке) коренных гласных. Эти чередования, система
которых вначале была довольно простой, несомненно явились в результате
чисто фонетического явления, но для того чтобы(*355) эти
противопоставления получили функциональное значение, потребовалось,
чтобы первоначальная система спряжения упростилась в результате целого
ряда всяческих изменений: исчезновение многочисленных разновидностей
форм настоящего времени и связанных с ними смысловых оттенков,
исчезновение имперфекта, будущего и аориста, исчезновение удвоения в
перфекте и т. д. Все эти перемены в которых нет ничего по существу
фонетического, сократили глагольное спряжение до ограниченного
количества форм, где чередования основ приобрели первостепенную
смысловую значимость. Можно, например, утверждать, что
противопоставление е : а более значимо в geben : gab, чем противопоставление е : о
в греч. leipσ : léloipa, вследствие отсутствия удвоения в немецком
перфекте. Итак, хотя фонетика тем или другим образом и вторгается то и
дело в эволюцию, все же она не может ее объяснить целиком; по
устранении же фонетического фактора получается остаток, казалось бы,
оправдывающий представление об «истории грамматики»; вот тут-то и лежит
настоящая трудность; различение между диахроническим и синхроническим,
сохранить которое обязательно нужно, потребовало бы сложных объяснений,
несовместимых с рамками этого курса.

ЯЗЫКОВЫЕ СЕМЬИ И ЛИНГВИСТИЧЕСКИЕ ТИПЫ2

…Язык непосредственно не подчиняется мышлению
(esprit) говорящих; обратим в заключение сугубое внимание на одно из
последствий этого принципа: ни одна языковая семья не принадлежит по
праву и раз навсегда к определенному лингвистическому типу.

Спрашивать, к какому типу относится данная группа
языков,— это значит забывать, что языки эволюционируют, подразумевать,
что в их эволюции есть какой-то элемент постоянства. Во имя чего имеем
мы право предполагать границы у этого развития, не знающего никаких
границ? Правда, многие, говоря о характерных признаках какой-либо
языковой семьи, думают преимущественно о характере ее праязыка, и в
таком случае проблема представляется вполне разрешимой, поскольку дело
идет об определенном языке и определенной эпохе. Но если кто-нибудь
станет предполагать наличие в языке каких-то постоянных признаков, не
подвергающихся изменению ни во времени, ни в пространстве, он наткнется
на преграду, связанную с основными принципами эволюционной лингвистики.
Неменяющихся признаков вообще не существует; они могут сохраняться
только благодаря случайности.

Возьмем для примера индоевропейскую семью; нам
известны характерные признаки того языка, от которого произошла эта
семья:(*356) очень простая система звуков, никаких сложных сочетаний
согласных, никаких удвоенных согласных, монотонный вокализм,
порождающий вместе с тем в высшей степени регулярную систему
чередований глубоко грамматического свойства, музыкальное ударение,
падающее на любой слог слова и тем самым способствующее взаимодействию
грамматических противопоставлений, количественный ритм, покоящийся
исключительно на противопоставлении долгих и кратких слогов, большой
простор образования сложных и производных слов, значительное богатство
склонения и спряжения, автономность во фразе отдельного слова,
изменяющегося по многим формам и в себе самом заключающего все свои
определения, — в результате чего большая свобода в конструкции и
редкость грамматических слов детерминативного или связывающего значения
(глагольных приставок, предлогов и т. д.).

Нетрудно убедиться, что ни один из этих признаков
полностью не сохранился в отдельных индоевропейских языках, что даже
кое-какие из этих признаков (например, роль количественного ритма и
музыкального ударения) не встречаются ни в одном; некоторые из
индоевропейских языков даже до такой степени изменили первоначальный
индоевропейский характер, что кажутся представителями совершенно иного
лингвистического типа (например, языки английский, армянский,
ирландский и др.).

С несколько большим основанием мы вправе говорить о
более или менее общих трансформационных процессах, свойственных
различным языкам какой-либо семьи. Так, указанное нами выше
прогрессивное ослабление механизма словоизменения встречается во всех
индоевропейских языках, хотя и в этом отношении они представляют
значительные расхождения; наиболее сохранилось словоизменение в
славянских языках, а английский язык свел его почти на нет. В связи с
этим упрощением словоизменения следует поставить другое явление, тоже
довольно общего характера, а именно более или менее постоянный порядок
в конструкции фраз, а также вытеснение синтетических приемов выражения
приемами аналитическими: передача предлогами падежных значений,
составление глагольных форм при помощи вспомогательных глаголов и т. п.

Как мы видели, та или другая черта прототипа может
не находиться в том или другом из производных языков, но верно и
обратное: нередки случаи, когда общие черты, свойственные всем
представителям семьи, не встречаются в первоначальном наречии; примером
может служить гармония гласных, т. е. ассимиляция качества всех гласных
в суффиксах с последним гласным корня. Это явление свойственно обширной
урало-алтайской группе языков, на которых говорят в Европе и Азии от
Финляндии до Маньчжурии, но, по всей видимости, это замечательное
явление связано с позднейшим развитием отдельных языков этой группы;
таким образом, это черта общая, но не исконная, а это значит, что в
доказательство общности (весьма спорной) происхождения этих языков на
гармонию гласных(*357) ссылаться нельзя, как нельзя ссылаться и на их
агглютинативный характер. Установлено также, что китайский язык не
всегда был односложным.

При сравнении семитских языков с реконструированным
прасемитским мы сразу же поражаемся устойчивостью некоторых их черт;
более всех прочих семей эта семья языков производит впечатление
единства неизменного, постоянного и присущего всей семье типа. Он
проявляется в нижеследующих признаках (некоторые из них резко
противопоставляются характерным чертам индоевропейской семьи): почти
полное отсутствие сложных слов, ограниченная роль словопроизводства,
малоразвитое словоизменение (впрочем, более развитое в праязыке, чем в
происшедших от него языках), с чем связано подчинение порядка слов
определенным строгим правилам. Самая замечательная черта касается
состава корней: они регулярно заключают в себе по три согласные
(например, q--l — убивать); эти коренные согласные сохраняются во всех формах
внутри данного наречия (ср. древнееврейск. qal, qlah, ql, qili
и т. д.), из одного наречия в другое (ср. арабск. qatala, qutila и т.
д.); иначе говоря, согласные выражают «конкретный смысл» слов, их
лексикологическую значимость, тогда как гласные, правда, с помощью
некоторых префиксов и суффиксов, обозначают исключительно
грамматические категории (например, древнееврейск. qaи семитских языков
с реконструированным прасемитским мы сразу же поражаемся устойчивостью
некоторых их черт; более всех прочих семей эта семья языков производит
впечатление единства неизменного, постоянного и присущего всей семье
типа. Он проявляется в нижеследующих признаках (некоторые из них резко
противопоставляются характерным чертам индоевропейской семьи): почти
полное отсутствие сложных слов, ограниченная роль словопроизводства,
малоразвитое словоизменение (впрочем, более развитое в праязыке, чем в
происшедших от него языках), с чем связано подчинение порядка слов
определенным строгим правилам. Самая замечательная черта касается
состава корней: они регулярно заключают в себе по три согласные
(например, q--l — убивать); эти коренные согласные сохраняются во всех формах внутри данного наречия (ср. древнееврейск. qal, ql — он убил, ql — убить,
с суффиксом qal- — они убили, с префиксом: ji-ql — он убьет, с тем и другим: ji-ql- — они убьют и т. д.).

Перед лицом этих фактов и вопреки тому, как их
иногда истолковывают, мы настаиваем на провозглашенном нами принципе:
неизменных признаков не бывает; их постоянство есть дело случая; если
какой-нибудь признак в течение долгого времени сохраняется, он с
течением времени всегда может и исчезнуть. Что касается признаков
семитического круга языков, то ведь «закон» трех согласных не так уж
характерен для этой семьи, ибо и в других семьях встречаются
аналогичные явления. Так, и в индоевропейском языке консонатизм корней
подчиняется строгим правилам; в них, например, никогда не встречается
после звука е сочетание двух звуков из
ряда i, u, r, l, т, п. Корень типа *serl невозможен. То же можно
сказать с еще большим основа наем о роли гласных в семитических языках;
нечто аналогичное, хотя и в менее развитом виде встречается ведь и в
индоевропейских языках; такие противопоставления, как древнееврейск. dßr — слово, dßr-im
— слова, dißre-hem — их слова, напоминают нем. Gast : Gäste, fliessen :
floss и т. д. В обоих случаях генезис грамматического приема один и тот
же. Он объясняется чисто фонетическими превращениями, вызванными
«слепой» эволюцией; порожденные этой эволюцией чередования были
удержаны сознанием, связавшим с ними определенные грамматические
значимости и распространившим их применение по аналогии с образцами,
созданными случайным действием фонетического развития. Что же касается
неизменности семитической «трехсогласности», она является
приблизительной и ничего абсолютного не заключает.(*358) В этом можно a
priori быть уверенным, но это подтверждается и фактами; так, например,
по-еврейски корень слова ‘nas-m — люди, как и следует ожидать, состоит из трех согласных, но в единственном числе i
их только две; получилось это в результате фонетического сокращения
более древней формы, заключавшей три согласные. Впрочем, если даже и
принять эту мнимую неизменность, следует ли видеть в ней нечто присущее
самим корням? Нисколько! Дело только в том, что семитические языки
меньше многих других подвергались фонетическим изменениям, вследствие
чего в этой группе языков лучше, чем в других языках, сохранились
согласные. Так что это исключительно результат эволюции, исключительно
фонетический феномен, а ничуть не грамматический и не постоянный.
Утверждать, что корни неизменны, это равносильно утверждению, что они
никогда не подвергались фонетическим изменениям, — вот и все, а ведь
нельзя поручиться, что эти изменения никогда не произойдут. Вообще
говоря, все то, что сделано временем, может быть временем переделано
или уничтожено.

Давно признано, что Шлейхер насиловал
действительность, рассматривая язык как нечто органическое, в самом
себе заключающее свои законы развития, а между тем продолжают, даже не
подозревая этого, видеть в языке нечто органическое в другом смысле,
полагая, что «гений» расы или этнической группы непрерывно влияет на
язык, направляя его на какие-то определенные пути развития.

Из сделанных нами экскурсов в смежные нашей науке
области вытекает нижеследующий принцип чисто отрицательного свойства,
но тем более интересный, что он совпадает с основной мыслью этого
курса: единственным и истинным объектом лингвистики является язык, рассматриваемый в самом себе и для себя.


1Соцэкгиз, М., 1933. Перевод А. М. Сухотина.

2Хотя эта глава и не касается
вопросов ретроспективной лингвистики, мы все же помещаем ее здесь, так
как она может служить заключением для всей работы в целом. (Примечание издателей.)