Мысли об истории русского языка

Источник: http://ruthenia.ru


I


Позволяю себе остановить внимание Ваше на одной из тех задач,
которых решение должно принадлежать усилиям нашей русской науки.


Она есть, эта русская наука. На нее, как на частную долю науки
общечеловеческой, имеет русский народ право столь же исключительное,
как и каждый другой народ, сочувствующий успехам науки, на свою
собственную долю. Чем народ сильнее духом, своебытностью, любовью к
знаниям, образованностью, тем его доля в науке более; но у каждого
народа, не чуждого света просвещения, есть своя доля, есть своя
народная наука. Народ, отказывающийся от нее, с тем вместе отказывается
и от своей самобытности — настолько же, как и отказываясь от своей доли
в литературе и искусстве, в промышленности и гражданственности… И
главный долг народной науки — исследовать свой народ, его народность,
его прошедшее и настоящее, его силы физические .и нравственные, его
значение и назначение. Народная наука в этом смысле есть исповедь
разума народа перед самим собою и перед целым светом.


Народ выражает себя всего полнее и вернее в языке своем. Народ и язык,
один без другого, представлен быть не может. Оба вместе обусловливают
иногда нераздельность свою в мысли одним названием: так и мы, русские,
вместе с другими славянами искони соединили в одном слове «язык»
понятие о говоре народном с понятием о самом народе. Таким образом, в
той доле науки, которую мы можем назвать нашей русской наукой,
необходимо должны занять место и исследования о русском языке.


Язык есть собственность нераздельная целого народа. Переходя от
человека к человеку, от поколения к поколению, из века в век, он
хранится народом как его драгоценное сокровище, которое по прихотям
частных желаний не может сделаться ни богаче, ни беднее, — ни
умножиться, ни растратиться. Частная воля может не захотеть
пользоваться им, отречься от его хранения, отречься с этим вместе от
своего народа; но за тем не последует уменьшение ценности богатств, ей
не принадлежащих. Независимый от частных волей, язык не подвержен в
судьбе своей случайностям. Все, что в нем есть, и все, что в нем
происходит, и сущность его и изменяемость, все законно, как и во всяком
произведении природы. Можно не понимать, а потому и не признавать этой
законности, но от того законы языка не перестанут быть законами. Можно
не понимать их, можно и понять, — и разумение их необходимо должно
озарять своим светом наблюдение подробностей языкознания.


Народ выражает себя в языке своем. Народ действует; его деятельностью
управляет ум; ум и деятельность народа отражаются. в языке его.
Деятельность есть движение; ряд движений есть ряд изменений; изменения,
происходящие в уме и деятельности народа, также отражаются в языке.
Таким образом, изменяются народы, изменяются и языки их. Как изменяется
язык в народе? Что именно в нем изменяется и по какому пути идет ряд
изменений? Без решения этих вопросов невозможно уразумение законов,
которым подлежит язык, как особенное явление природы. Решение их
составляет историю языка; изыскания о языке, входящие в состав народной
науки, невозможны без направления исторического. История языка,
нераздельная с историей народа, должна входить в народную науку, как ее
необходимая часть.


[К истории языков примыкает или, лучше сказать, тесно с нею связана
этнография. Местные наречия суть видоизменения языка одного народа;
различные языки одной отрасли народов суть видоизменения одного и того
же способа выражать словами чувства и понятия. Можно это разнообразие
рассматривать понародно, группируя языки по племенам и племена по
свойствам их языков; можно отделить и определить признаки сходства и
сродства языков, и наблюдения, насколько они могли теперь быть верны,
привели к заключению, что все языки по своему строю распадаются на два
главных разряда: на бесстройные, в которых материя не подчинилась
форме, и стройные, в которых материя и форма представляются в
правильном слиянии. Те и другие распадаются на несколько отраслей
поплеменно. Такими ли и всегда были, какими представляются теперь языки
те и другие, и если изменились, то как, — это задача истории языков,
задача, до некоторой степени нерешимая, но только до некоторой степени.]


II


Первоначальное образование языков — тайна, которая вскрывается очень
медленно, более угадывается, чем сознательно постигается вследствие
изысканий. Впрочем несколько выводов, сделанных из соображения данных о
языках исследованных, кажутся уже не подлежащими сомнению. Еще менее
подлежат сомнению выводы о дальнейшем развитии языков, выводы о двух
главных периодах их развития.


Язык в первом начале своем есть собрание звуков без всякого внутреннего
строя. Немного звуков, немного и слов, образованных из них, гораздо
менее чем представлений, которые бы могли быть . ими выражены. Каждое
слово стоит в языке отдельно; каждое слово есть само себе корень,
несродный с другими. Слова коротки и не подлежат изменениям.1
Порядок их во фразах случаен. Темно, неопределенно, безотчетно выражает
язык жизнь и мысль народа, столь же темную, неопределенную,
безотчетную. Одно и то же слово есть вместе название и предмета, и
действия его, и качества, и впечатления, ими производимого в уме, точно
так же, как и в уме народа все это остается неотделенным.

В этой безжизненности языка есть уже впрочем зачала жизни,
и по времени они все более развиваются. Звук один постепенно
развивается в несколько сродных звуков, дробится, слагается и
разлагается; одно слово-корень получает различный выговор и
разнообразит этим свое значение. С тем вместе слова-корни прежние
умножаются новыми, иначе звучащими: многие из них погибают, но многие и
остаются надолго, даже навсегда. Гораздо более силы жизненной дает
языку фантазия народа, управляя словами, как символами понятий.
Представления, почему-нибудь кажущиеся сходными, выражаются одним и тем
же словом; слово переходит от смысла к смыслу и с приобретением каждого
нового смысла все более определяется. Долго эта творческая сила
фантазии остается в круге видимого мира; но переходит потом и в мир
духовный и становится тогда еще могучее. Сила эта никогда уже не
оставляет язык. Обусловливаясь влиянием природы, среди которой живет
народ, образом его жизни, взглядом на свой мир внешний и внутренний,
она крепнет все более по мере усиления образования народа.

Между тем число понятий народа умножается: в уме народном
они слагаются и разлагаются. Сложение и разложение понятий отражается в
языке сложением и разложением слов. Слова отделяются от корней: корень
слова, бывший доселе словом, может и остаться словом, но, кроме
слов-корней, являются во множестве слова не корни, образованные из
разных корней, слова определенные формально. В таком образованном слове
сначала все части одинаково важны для определительности его значения,
но постепенно одна часть делается главной, остальные сохраняют только
придаточное значение. К одному и тому же главному корню прибавляются
различные придаточные корни, как частицы определительные, как члены,
обусловливающие смысл, выражаемый главным корнем, срастающиеся в
нераздельные слова с теми словами, которые определяют. С этой поры в
языке является производительность, столь же разнообразная, сколько и
сильная. Ум народа перестает нуждаться в средствах для выражения
оттенков своих понятий и сам развивается с развитием выразительности

Необходимая принадлежность выразительности языка, в этом
положении есть отличение разных разрядов слов — частей речи, и вместе с
тем изменяемость большей части слов, отдельная для каждого разряда.
Являются условия отличения трех родов, трех степеней сравнения, трех
чисел, трех лиц, трех главных падежей, трех залогов, трех видов, трех
главных времен, трех главных форм сочетаний слов и т. д.

И мало-помалу все, что могло жить в языке под условиями
определенной формы, все оживляется и живет, подчиненное этим условиям;
и народ, вполне сочувствуя формальной стройности языка своего, боится
нарушить ее, бережет ее, как святыню.

Разумное начало возобладало в языке, насколько могло
выразиться строгостью форм, и нимало не ослабило начала поэтического, а
только придало ему художественность. Как во всем, так и в языке,
поэтическое только тогда становится художественным, когда подчиняется
закону разума. Только на условии этого подчинения язык делается
художественным выражением мысли народа. Художественность языка видна
тогда не только в красоте языка внутренней — в прекрасно правильном его
соотношении с мыслью и в его живописности, но и в красоте внешней — в
благозвучности. Только к этому времени в языке развивается правильная
система звуков, и сочетания их в отдельных словах и в целых речениях
становятся так же согласно плавны и певучи, как они согласно выражают
мысль народную. Благозвучность, как законная принадлежность языка в
этом положении, как следствие разумного вкуса народа, сближая язык с
другим художеством, владеющим звуками, с музыкой, подчиняя его тем же
условиям, которым подчинена и музыка, условиям меры и размера,
производит в языке формы стихов, в которых логическая связность слов
подчинена гармонической связности звуков…

Время развития форм языка составляет первый период его
истории. Этот период долог, для иных языков почти нескончаем; тем не
менее он есть только первый; за ним должен последовать и второй.

Этот второй есть период превращений. Не всегда он
начинается тогда, когда уже совершенно окончен первый; он может
начаться и гораздо ранее, так что начало его совьется в двойную нить с
продолжением первого,, но, решительно отличный от первого по основному
началу, в нем господствующему, он всегда может быть отличен от первого.
С самого начала этого периода прежняя стройность форм языка
расстраивается; новая стройность касается не форм, а самой материи, не
материи языка, а мыслей, им выражаемых. Все равно помощью той или
другой формы, лишь бы выразил язык то, что он должен выразить. В народе
остается надолго стремление поддерживать прежнюю формальную
самостоятельность языка, но те или другие обстоятельства, внутренние и
внешние, потрясают ее все более. Связи народа промышленные умственные,
политические, религиозные, кровнородственные с другими народами: это
самое важное из обстоятельств внешних. Мысль о ненадобности
грамматических форм, о возможности обойтись без них, начинающая свое
действие смешением форм и доходящая постепенно до почти полного их
отрешения и забвения, мысль, нередко зависящая в своем проявлении от
трудности управиться с богатством и разнообразием форм, эта мысль есть
самое важное обстоятельство внутреннее. Эта мысль и зарождается и
крепнет в уме народа без всякой зависимости от его сознания, часто
наперекор ему, безотчетно и непроизвольно, но крепнет по времени все
более, все более получает силу закона. Обстоятельства внешние и
внутренние действуют на язык заодно и изменял ют язык иногда до того,
что он возвращается, во внешнем своем виде, к тому хаотическому
состоянию, в котором был сначала. Он уже конечно не тот, но почти таков
же по своей бессвязности, по раздельности своих составных частей, и
может начать сызнова путь своего развития… Впрочем только во внешнем
своем виде; по содержанию, если только народ не огрубеет, отрекшись от
просвещения, он может остаться вполне выразительным, богатым и сильным
орудием мысли. Так как второй период истории языка обрисовывается
всегда постепенным падением прежних форм, постепенным заменением их
другими, заменением такими другими формами, которые не так неотрешимо
спаиваются со словами, которых. употребление не так непроизвольно,
которые меняются, превращаются, — то его едва ли можно назвать иначе,
как периодом превращений.

Вступая в период превращений, язык прежде всего изменяет
свою звучность. Звуки перемешиваются, заменяются одни другими, не
берегутся по-прежнему в их коренном значении, увеличиваются иногда
числом, часто и пропадают, ничем не замененные, слившись с другими;
увеличивается более количество звуков сложных, составных, уменьшается
более количество звуков простых, нераздельных.

От изменений в системе звуков изменяется и система корней
языка. Корни слов тоже перемешиваются; первоначально различные
совпадают в одно сочетание звуков; первоначально однозвучные и
однозначительные распадаются на различные, по-видимому, совсем не
похожие. Некоторые совершенно пропадают или остаются в бедных остатках,
как ненужные, потому что в языке нашлись другие средства для выражения
тех же идей. Связи с другими народами облегчают заимствования чужих
слов, и чужие слова становятся тем необходимее, чем сильнее эти связи.

Формы образования слов теряют постепенно коренное
значение: формы, различные по значению, становятся однозначительными,
однозначительные разными. Образованные слова нуждаются в приложении
иных форм к прежним, для выражения тех же понятий без малейшего
оттенения, из-за того только, что форма прежде данная уже потеряла силу
выражать это оттенение смысла. Слова удлиняются. Место одного слова
заступает иногда два, три и наоборот К словам приставляют особенные
независимые частицы для определения их значения. Чужие слова
принимаются в язык без применения их формы к древнему характеру языка.

Формы изменения слов теряют также свой прежний смысл и
важность. Разнозначительные формы смешиваются в значении; из прежних
форм образуются новые; другие погибают. Погибание старых форм
начинается частностями: некоторые слова, прежде изменявшиеся по всем
для них возможным формам, остаются только в какой-нибудь одной форме
неподвижно или в немногих, более резких. За частными случаями следуют и
общие перемены. Тройственность форм в изменении слов нарушается: то
одно из чисел, то один из родов, то одно из времен становится ненужным,
излишним. Место времен простых заступают сложные; сложные мешаются,
сокращаются. Окончания падежные теряют свою выразительность,
обусловливаются предлогами, потом и совсем исчезают…

Вследствие ослабления форм словоизменения постоянно
изменяется и прежний характер форм словосочетания. Многие из них
поневоле пропадают. Место их занимают другие, более подвижные. Потом и
эти одни за другими исчезают: отсутствие форм заменяется условиями
логики народа, вовсе не зависящими от строя языка. Формальная
определенность сменяется описательностью.

Превращение строя языка, будучи вместе и превращением его
состава, превратит и логику народа, и понятие его о красоте выражений,
внутренней и внешней. Превращение языка в отношении к красоте его
выразительности отразится на всем складе речи в прозе и в стихах. И в
отношении к складу речи язык может лишиться прежнего разнообразия и
прежней определенности форм, даже потерять их вовсе…

Все это может идти в разных языках до некоторой степени
различно и доходить не совершенно к одному и тому же концу, но
направление всегда одно и то же: превращение, ослабление форм. В одном
и том же языке не все превращается равномерно, иное скорее, другое
медленнее, и вследствие этого язык становится связью частей,
разновременно образованных, древних и новых, но все-таки постепенного
превращения нельзя не видеть в изменении всего его строя и характера.
Сроднение народа с народом может привести их языки к полному,
совершенному превращению. Из двух или нескольких языков может
образоваться новый язык, по формам своим и похожий и не похожий на те,
из которых он произошел, и до такой степени новый, что законы, которыми
управлялись те языки, в своих формах могут до некоторой, степени
служить только объяснением его состава, но и в его составе и в строе
господствовать должны уже не они, а другие, и свою формальную
организацию он начинает снова.

[Наблюдая явления превращения языка, нельзя не заметить,
что при всей постепенности и непрерывности превращения языка бывают для
него особенные годины, когда он. выражает сильнее, решительнее свое
естественное стремление превращаться, когда он: более и более
овладевает новым, которое должно вытеснить то; или другое старое, когда
новизна борется со стариной сильнее, упорнее. Такое состояние языка,
состояние переходное, можно в некотором отношении сравнить с состоянием
человека при переходе от детства к возмужалости, от мужества к старости
или с состоянием растения при переходе от семени к стеблю, от цвета к
плоду и т. п. Без сомнения, такое состояние языка не независимо от
состояния народа, который говорит им.]

Таков вообще путь, проходимый языком каждого народа, но не
каждого отдельно от других народов. У многих народов одного
происхождения, у многих племен сродных язык по первоначальному своему
образованию один и тот же. Он развился на много разных языков уже
после, с течением времени, вследствие различных обстоятельств. Это
развитие языка в языки и языков, отделившихся каждого особенно, идет
одним и тем же путем, подлежа одному и тому же закону, но под влиянием
различных обстоятельств выражается различно. Оттенки различия, могут
касаться и состава и строя языка. Язык одного племени может повести
нить развития форм далее и все более умножать их в себе, между тем как
язык другого сродного племени будет принужден ранее начать период
превращений по богатству форм далеко отстать от первого, несмотря на
одинаковость начала. Тем не менее начало того и другого одно и то же:
языка племени нельзя объяснить исторически без знания языка семьи
племен, из которого он произошел. Как племена, так и народы одного
племени остаются одним нераздельным народом до тех пор, пока не
отделяются один от другого, одним народом нераздельным по условиям
народности, по образованности, нераздельным и по языку. Только со
времени отделения от племени своего народ начинает свою отдельную
жизнь, но не с самого начала, а продолжая жизнь, прежде уже бывшую, и
отражает ее в языке, нов языке, уже готовом к этому, уже до некоторой
степени образованном. Народ развивает свою личную народность из
народности своего племени, и язык его, хотя и становящийся постепенно
выражением этой отдельной народности, только продолжает путь, уже
прежде начатый. Путь этот может быть им и не окончен. Этот отдельный
народ может сам разрастись в племя, разделиться на народы, и каждый из
них по-своему должен продолжать путь развития языка. Язык не только до
отделения народа от родственных народов, но и долго после остается
наречием другого языка; потом сам дробится на наречия; каждое из этих
наречий может в свою очередь образоваться в отдельный язык. Таким
образом, история языка каждого отдельного народа есть только часть
истории языка целых племен. В языке каждого отдельного народа остаются
следы его прежних судеб: из его состава и строя можно увидеть, в какой
он поре жизни, какую часть пути прошел он и что у него впереди. Все его
прошедшее, хотя бы и не связанное исключительно с судьбою его народа,
как народа отдельного, есть его прошедшее. Не разумея этого прошедшего,
нельзя уразуметь и того, что за ним последовало.

[Само собой разумеется, впрочем, что исследование
первоначальных судеб языка какого бы то ни было народа должно быть
сдержано в тех границах, в которых не может быть произвола для
воображения, в которых ум исследователя не нуждается в очевидных данных
и может не смешивать видимое с кажущимся. Язык, как сам народ, как
всякое произведение природы, и без условий непосредственного сродства
может представлять родственные черты сходства с другим языком: они
любопытны, они важны для исследователя, но как данные для решения
вопросов не генеалогии языков, а их природы, их естественных свойств,
всем одинаково общих. Безграничность генеалогических наведении в
языкознании может только мешать открытию истины; их сдержанность
уменьшит, конечно, количество выводов, но более всего количество тех
выводов, которые раньше или позже будут признаны неверными и не столько
убеждают, сколько поражают или забавляют. Позволю себе выразиться
яснее. Язык, как и народ, есть естественное произведение, удобно и
правильно сравниваемое со всяким другим естественным произведением.
Основные правила исследования разнообразия естественных произведений
должны быть всюду общи — в языкознании, как, например, и в зоологии или
в ботанике. Все испытатели природы ищут единства в разнообразии и
стараются подводить его под первообразы, но зоологу не приходит в
голову отыскивать решение вопроса, как, например, развились из своего
общего первообраза лев, тигр, ягуар, пантера, леопард, рысь, оцелот,
кошка и какой из этих родов древнее, и какой более, какой менее утратил
свойства общего первообраза; так и ботанику не приходит в голову
добираться до отыскания общего первообраза малины, ежевики, земляники,
глога и до разъяснения судеб, по которым они сделались так отличны. Так
бы, казалось, не должно было добираться и языковеду до первообраза
языков той или другой отрасли, употребляя для этого в помощь их
сравнение, сравнивая языки, сродные только как проявление первообраза,,
но не как порождение его, не как потомство одного предка. Всякий
поймет, как греческий язык развился еще в древности на несколько
наречий и как из него же произошел язык новогреческий, как от одного
общего предка явились наречия романские, германские, славянские, но
добираться тем же путем этимологии до общего предка языка немецкого и
русского, финского и татарского, санскритского и славянского, сколько
бы ни было в них черт сходства, едва ли можно считать делом осторожной
науки. Сделаю еще сравнение: язык, как дар слова, принадлежит роду
человеческому столько же, как всякое искусство или как всякое знание,
как, например, письменность, театр, медицина, ваяние, астрономия, и еще
в своих связях с жизнью обществ, гораздо менее общее разным обществам,
разным племенам, и однако дознано, что, несмотря на повсюдную
распространяемость знаний; каждое из них зачиналось и развивалось много
раз независимо и сходно. Почему бы не было того же в языках? Почему
племена, сродные по всему, а между прочим, и по языку, отличались от
других, менее сродных, а не отличались между собой по языку только
потому, что сродны, а не как потомки языка одного народа? Священное
предание начинает историю рода человеческого разнообразием языков;
ужели отвергнуть его? Или где средства определить счетом это
первоначальное разнообразие? В вопросах, мною представляемых, нет мысли
отвергнуть этимологию, но дать ей безграничную свободу сравнений и
выводов, внушаемых близостью языков и качеств их строя и состава, их
материи и формы, едва ли законно. Нужно положить границу и тут, как
полагается она на всяком пути человеческого ума к отысканию первичных
начал. Нельзя, мне кажется, не уважать стремлений современного
языковедения отыскать и разъяснить родственную близость языков и ее
различные признаки и явления; нельзя не дорожить материалом, ими
собираемым и разбираемым, но позволяю себе остаться при убеждении, что
большая часть их трудов будет со временем пособием для других. целей.
Одна из этих целей — дознаться до оснований, по которым человеческий
разум достигал сходств выражения идей звуками, то одних и тех же, то
сходных, то несходных. Попытки этого рода бывали очень издавна, есть
они и теперь, но направление более занимательное заставляет их забывать
и дает этимологии значение, иногда не совсем ее достойное, и между тем
мешающее положительности исследований исторических о каждом языке в
отдельности.]

Уже вследствие определения данных относительно, так
сказать, предварительного образования языка народа, можно с некоторой
отчетливостью приступить к объяснению дальнейших судеб языка в
зависимости от развития характера народа, его климатического и
политического положения, его образованности и т. п.

Таким образом, сближая с историей каждого отдельного
народа историю его языка, наблюдатель в отношении к этой последней
должен иметь в виду два вопроса.

Один вопрос: что был язык народа в то время, когда народ,
как часть племени, отделился сначала вместе со всем племенем своим от
семьи племен, и потом, когда как отдельный народ отделился от других
народов своего племени?

Другой вопрос: как постепенно изменялся язык в народе,
применяясь к его особенному положению, к его личной народности, к
успехам его образованности, внешней и внутренней, как сохранял и
распространял ее?

Оба вопроса суть только две половины одной и той же задачи.

[При ее решении надобно обратить внимание: 1) на строй и
на состав языка и 2) на его изменения в отношении к его естественной
изменяемости и к обстоятельствам внешним, которые имели влияние на его
изменения в народе и литературе.

В истории языка, как и во всякой истории, должно отличать
явления случайные, одновременные, остающиеся без всяких или по крайней
мере без важных последствий, от явлений, свивающихся как волокна в одну
нить. Следить за первыми часто нет ни нужды, ни даже возможности, но
тем более нужно отличать значение вторых. К числу первых принадлежат
временные прихоти моды, высшего общества, прихоти писателей и т. п.
Безграмотный переводчик употребил то или другое слово или выражение, ту
или другую форму словообразования или словосочетания; по случаю его
перевод остался одним из памятников языка, важных по древности; плоды
его безграмотности — факты ли они истории языка? Часть общества,
которому дела нет до стройности языка, пустила на время в ход несколько
слов и поговорок, обезображивающих язык, и помыкала ими, пока не
наскучило; ужели это факты истории языка? Порывы ложного патриотизма
или космополитизма, побуждавшие того или другого писателя искусственно
поддерживать чистоту языка или искусственно наводнять его чужим добром,
порывы без следствий; стоит ли их считать фактами, замечательными в
истории языка? В общем ходе судеб языка не все то важно, что касалось
языка не всего народа, а той или другой его частички. Нельзя отвергать
важность влияния высших классов общества на писателей, но нельзя быть
опрометчивым и легкомысленным в определении степени его силы и
позволять себе выводы для этого из фактов всякой ценности без разбора.
Во всяком случае судьбы языка в народе и судьбы его в письменности и в
высшем классе общества должно рассматривать как бы отдельные предметы,
взаимно зависящие, независящие различно; судьбы языка в народе зависят
от письменности и высшей образованности в частностях, в мелочах; судьбы
языка литературы и высшего класса зависят от народа в .общем ходе их.
Ограничивать всю историю языка в круге одной из этих. двух ее частей
невозможно или, по крайней мере, не должно. Рассматривая же обе во
взаимном их соотношении, нельзя будет не увидеть, как явление,
постоянно продолжающееся, — борение двух противоположных стремлений
отстать от старины как от пошлости и удержать старину как святыню. Как
явление не перестающее, оно может быть наблюдаемо всегда, теперь, как а
прежде. Чтобы понять его, довольно наблюдений одного момента времени, а
понявши помощью этих наблюдений, не трудно приложить их ко всем
временам. Сообразите требования одного лица относительно чистоты,
правильности и изящества языка — и наблюдение сделано, верная точка для
направления наблюдений всех времен отыскана: один и тот же скажет, что
старинное соединение прошедшего причастия на въ, въши с
временем настоящим или прошедшим вспомогательного глагола (я еще не
уставши, мы были еще не ужинавши) — пошлость; что ненарушение старины в
несклонении слов иностранных или вообще в оставлении их в их
иностранной форме (он не носит пальта; вы не увидите Мария) — пошлость;
что несоблюдение старины в неизменении есть для всех лиц и
чисел — грубость, невежество; что несоблюдение родов в именах
прилагательных множ. (смиренныи вороныи) — невежество, безграмотность.
Из таких примеров состоит весь язык. (Старину гонят, мертвят, а она все
еще живет; ее удерживают мертвую, показывают как живую, а она пред
всеми глазами рассыпается в прах, а люди продолжают уверять себя и
других, что это только так кажется. Кому должен тут верить
беспристрастный наблюдатель? Отгадать не трудно, как не трудно
поверить, что "сильнейшему сила, умершему покой".

А между тем этим борением, постоянными уступками старины
новизне обозначается общий ход изменений языка. Считай прошедшим то,
что удерживается силой, искусственно; считай будущим то, что все более
пробивается в жизни языка, хоть иногда частностями, по мелочам.

Но было бы странно ограничивать взгляд на судьбу языка
кругом наблюдений форм языка и слов, его составляющих, без отношения к
словесности: слог и язык, словесная производительность и язык...

Как применить этот общий взгляд на историю языка к истории
русского языка? Я думаю, об этом говорить не к чему много. Границы
времени — между столетиями IX и XIX; границы пространства — соседи
Русской земли; границы сравнений и объяснений — в однородстве всех
славянских наречий, как наречий одного языка, и во влиянии языков
соседей близких и дальних. Границы наведений — в родственном сходстве
языков индоевропейских, преимущественно европейских. Точка исхода
наблюдений: чем был русский язык, когда он отделился от других наречий
славянских как отдельное наречие? Цель, ход: каким путем достиг он
современного состояния в народе и в книге?

Говорить ли о важности истории русского языка, так
понимаемой? В отношении этнографическом она пособие для объяснения
судеб быта народа. В отношении литературном она указатель хода
литературы...]

Нашей русской науке принадлежит решение этой задачи в отношении к языку русскому.

III

Народ русский есть один из народов племени славянского,
племени, которое вместе с племенами литовским, кельтским, германским,
греко-романским, иранским, индийским принадлежит к одной семье народов,
к отрасли индоевропейской. Хотя издавна разделилась эта отрасль на
много племен и народов, хотя, издавна расселяясь почти по всему
пространству земной суши, ветвями своими сроднялась она узами кровного
родства с народами других отраслей, до сих пор, однако, удержала все
главные черты своего древнего единства. Все языки народов этой отрасли,
отличаясь от всех других, поразительно сходны между собою и по составу
и по строю; все они — только разнообразные видоизменения одного языка.
Первоначальный ход их развития принадлежит всем им сообща. Каждое
племя, отделяясь от других племен, и каждый народ, отделяясь от других
народов соплеменных, только продолжали изменение языка, уже начатое, —
одни скорее, другие медленнее, одни так, другие иначе, но по одному и
тому же направлению. Так и начало русского языка теряется в глубине
веков давнопрошедших, и его собственная, так сказать, личная история,
как языка исключительно русского народа, есть только продолжение
истории языка племени славянского, а эта — продолжение истории языка
всей отрасли индоевропейской.

Итак в истории русского языка прежде всего должен быть
решен вопрос: что был язык русский в то время, когда он только что
отделился — прежде как местная доля языка, общего всем славянам, от
языков других племен индоевропейских, а потом как одно из наречий
славянских, от других наречий своего племени? Что был он тогда по
своему строю и составу, т. е. в какой поре развития был он по своим
формам и что выражал своими словами, как символами понятий и нравов,
быта и обычаев народа?

Сколько филологи, столько же и историки могут оценить
важность этого вопроса. Для изучения событий времен позднейших есть у
историков много различных материалов, есть летописи, записки
современников, памятники юридические, памятники литературы, науки,
искусств, живые предания народа. От первого же времени жизни нашего
народа не сохранилось почти ничего подобного, и первые страницы нашей
истории остаются ненаписанными. Они и останутся белыми до тех пор, пока
не примет в этом участия филология. Она одна может написать их. Пусть
она и не скажет ничего о лицах действующих, пусть обойдется в своем
рассказе и без собственных имен; безо всего этого она будет в состоянии
рассказать многое и обо многом. Она передаст быль первоначальной жизни
народа, его нравов и обычаев, его внутренней связи и связей с другими
народами теми самыми словами, которыми выражал ее сам народ, передаст
тем вернее и подробнее, чем глубже проникнет в смысл языка, в его
соотношении с народной жизнью, и проникнет тем глубже, чем большими
средствами будет пользоваться при сравнении языков и наречий сродных.
Она не может отказаться от восстановления древнейшего первобытного
русского языка во всем его строе и составе, со всеми его формами и
словами, если не со всеми без исключения, то по крайней мере со всеми
главными. Об этом думать могут ученые не как о мечте, не как о забаве,
за которою привольно отдыхать воображению, утомленному мелочными
изысканиями, а как о прямом своем долге. Выполнить его окончательно,
без сомнения, будет не по силам одному человеку, и не один из ученых,
от недостатка силы, соображения и знания всего того, что следует
сообразить, может обмануть и себя и других увлекательной неверностью
своих выводов, но тернистый путь ошибок, вольных и невольных, должен
привести наконец к желанной и уже видной цели, и раньше или позже
филология наша, со всей отчетливой правдивостью науки, покажет, как и
что выражали наши древние предки на языке своем…

Вспомогательные изыскания только что начаты ею, но начаты
так разнообразно и при таком счастливом стечении обстоятельств, что и
теперь можно видеть, к каким главным выводам приведут они.

Позволяя себе остановиться на главных чертах древнего
первобытного русского языка, я ограничиваюсь на этот раз немногими
общими замечаниями о его строе в то время, когда уже он отделился от
других славянских наречий, сделавшись исключительным достоянием
русского народа.

Язык русский этого времени, в отношении к своему строю,
был при исходе развития своих первобытных форм, уже начав период их
превращений. Это выражалось и в правильной системе звуков, и в богатом
разнообразии форм словообразования и словоизменения, и в определенном
различии форм словосочетания. По своему составу он был уже богат как
язык народа оседлого, земледельческого и до некоторой степени
промышленного, народа с развитыми понятиями о быте семейном и общинном,
приготовленного к соединению в одно целое, народа с разнообразными
понятиями о природе и человеке и с верованиями, хотя и закрытыми
пеленой суеверий, но оживленными мыслию о едином боге и бессмертии
духа. Внутреннюю силу языка, а вместе с тем и народа доказывает, между
прочим, то, что другие славяне, жившие вместе с русскими, каковы были,
кроме других, переселенцы польские, роду ляшского, радимичи и вятичи,
поселясь между русскими, хотя и сохраняли некоторое время свою
независимость, но под конец должны были отказаться от нее, а вместе с
тем и от особенностей своего говора и, перенявши от русских их язык, не
передали своего русским: на память от них осталось только несколько
слов, между которыми поместить надобно, может быть, и предлог вы, который в польском и других северо-западных наречиях славянских так же незаменим, как в юго-западных предлог из, одинаково распространенный и в русском.

Вникая в подробности строя древнего русского языка, не
можем не заметить в нем черт, дающих ему право на особенное внимание
филологии.

Между звуками гласными отличались резко широкие и тонкие, чистые или полные и глухие. Защищая мнение, что гласных глухих (ъ и ь)
не было никогда в языке русском, не было как настоящих гласных, а не
знаков, показывающих значение предыдущих согласных, едва ли можно его
подтвердить какими-нибудь основательными доказательствами.
Доказательства же мнения противного представляются не только в
памятниках русских, но и в других . [Они есть и были и в других языках.
Гласные глухие относятся к гласным чистым, как краткие к долгим.]

В памятниках русских даже позднейшего времени, например,
XIII — XIV веков, они стоят часто так правильно на местах своих, что не
может быть никакого сомнения, что употреблявшие их понимали особенность
их значения. В других , например в болгарском, сербском, хорутанском,
словацком, чешском, они придают особенный характер звучности даже и до
сих пор. Нельзя никак, с другой стороны, допустить предположения, что
глухие гласные звуки не .были древней, коренной принадлежностью
звучности языка всех славян, а явились уже вследствие изменения его
строя. Такое предположение опровергается тем, что, присматриваясь к
правильности соответствия гласных глухих с гласными чистыми, в каждом
из наречий славянских, отдельно и во всех вместе, нельзя, не видеть,
что не глухие произошли из чистых, а чистые из глухих и что от этого
один и тот же глухой звук изменялся, сообразно с местными требованиями
звучности, в различные чистые; например, вместо древнего тръгъ стали говорить торг, тарг, терг, вместо срьпъ — сjерп, серп, сарп, вместо длъгъ — долг, доуг, дуг, длуг, вместо влъкъ — волк, воук, вук, вильк, вместо дьнь — дjен, ден, дан, дзjень, джjень и пр.

Не во всех одинаково употребление гласных глухих по
времени уменьшалось: некоторые наречия, например, болгарское и
хорутанское, хотя и выказали до некоторой степени стремление заменять
глухие чистыми, но, с другой стороны, еще более выказали стремление
противоположное — заменять гласные чистые глухими; впрочем, это
пристрастие к гласным глухим нельзя не рассматривать как явление
местное и позднейшее, не доказывающее нимало новости происхождения
глухих звуков.

[Может быть, глухие гласные звуки и не всегда были в языке
славянском глухими, но это, кажется, трудно доказать фактами
славянского языка, а тем менее русского. Сравнивая с сродными языками, ъ уравнивается часто с у и о, а ь с и и е: этим ясно доказывается только то, что ъ и ь сохранили правильно свои места — ъ в слогах твердых, а ь в мягких.]

Что касается до гласных носовых (ѧ и ѫ),
то, хотя их выговор и утратился, вероятно, с самого начала отделения
русского языка от других славянских наречий, но сознание их коренного
значения, отличного от значения тех гласных чистых (у и а),
звуки которых они приняли, оставалось еще долго: и в новом своем виде
они сохранили свою характеристическую особенность превращаться в
согласные м и н (например, дути — дъму, жати — жьну). К числу особенностей древней звучности русского языка нельзя не причислить стремления к перемене коренного е в о в начале слов (одинъ, осетьръ, олень и пр.), к перемене ѣ и а после р и л, при соединении с другой согласной, в два о или два е (берегъ, серебро, молоко, молота, ворогъ, норовъ, голова, золото и пр.).

Как быстро проникло в язык это стремление, решить трудно;
можно, впрочем, думать, что хотя оно и обнаружилось с решительною силой
при начале отделения русского языка от других наречий, однако, не разом
разошлось по всему составу языка и потому-то могло не тронуть некоторых
корней, оставивши их при прежнем, общем славянском их произношении (блѣдьнъ, плѣсти, плѣшь, слѣпъ, слѣдъ, хлѣбъ, хлѣвъ, брѣдъ, брѣсти, грѣхъ, дрѣмати, крѣпъкъ, стрѣла, стрѣмя, трѣпати, трѣбуха, хрѣнъ, класти, платъ, плакати, грань, гладъкъ, красти, страхъ, трава, трата
и пр.). Гласные звуки долгие и короткие не смешивались одни с другими,
оттеняя смысл речи, те и другие отдельно, по-своему, и долгота гласного
звука отличалась от ударения, с которым смешалась впоследствии: это
можно заключать отчасти по тем примерам удвоения гласных, которые
встречаются в памятниках даже позднейшего времени, отчасти по самому
нынешнему выговору простого народа, в котором в некоторых местах
довольно строго наблюдается различие между долготой ударения и долготой
без ударения, всего же более по сравнению славянских наречий в их
прежнем, древнем виде и в нынешнем.
2
Звуки согласные, соподчиняясь с гласными, удерживали правильно свою
твердость и столь же правильно смягчались. Древняя, переходная
смягчаемость (г в ж и з, к в ч и ц, х в ш и с, д в ж, т в ч, з в ж, ц в ч, с в ш и т. д.) не была смешиваема со смягчаемостью непосредственною (ръ в рь, лъ в ль, дъ в дь, съ в сь и т. п.); последняя, не заменяя первой, не распространялась вне своих коренных пределов: от этого г, к, х не могли, при соединении с ы, изменять ы в а и пр.
3
Многие из условий этой древней правильности теперь уже утрачены, но не
все и не везде, более всего в склонении, и эти остатки вместе с
данными, представляющимися в памятниках письменности русской, и в
других наречиях славянских, достаточно убеждают, что подвижность
согласных звуков была в древнем русском языке столь же сильна, как и в
старославянском, и в большой части случаев одна и та же.

[Можем ли мы проникнуть в древний выговор русский? Можем
при помощи сравнительного изучения народных местных наречий, хотя бы
даже и нашего времени, имея при этом в виду и другие славянские
наречия. Возьмем один пример, один из тех, которые касаются самых
важных черт выговора: отделение слогов твердых и мягких теперь всюду
смешалось. Великорус. е и и требуют постоянного
смягчения, а в малорос. почти постоянно тверды. Так, мр. землeю = вр.
землёю = др. земл~ю; мр. отц" = вр. отца = др. отц"; мр. днэвати или
днёвати = вр. дн~вать = др. дн~вати; мр. дневатъи = вр. дн~ватьи, но ти в соединении с ж, ч изменяется в ч, след. ти — мягкий слог: след. = древ. тьи (поль. ci); вр. кое-где на конце глагольных окончаний тъ, в других краях ть = мр. ть = бр. ць = поль. ць = дрв. ть (будеть, ходять).]

Подчиняясь условиям выражения оттенков понятий, корни
древнего русского языка и сами по себе видоизменялись, и легко
принимали многообразные формы словообразования и словоизменения. Так,
между прочим, в именах существительных и прилагательных, в причастиях и
местоимениях строго соблюдались и закон наращения, и закон
определяемости: слова наращаемые и определенные разнились в образовании
и в изменениях своих от ненаращаемых и неопределенных. С
существительными мужского и женского рода на ы (рѣмы, любы), мужского и среднего на а — » (старослав. ѧ, напр. рамѧ, сѣмѧ, телѧ), среднего на о (напр., тѣло, небо), женского на и (мати, дъчи),
принимавшим наращение в косвенных падежах, были в соответствии
наращаемые прилагательные сравнительной степени мужского рода (св»тѣи, болѥ) и причастия (веды — веда, вел» = старослав. велѧ), принимавшие наращение и в косвенных падежах мужского. рода, и во всех падежах женского и среднего (имен. жен. будучи, вел»чи, ведъши, имен. сред. будуче, вел»че, ведъше) Прилагательные и причастия неопределенные удерживали склонение существительное (чисть, чиста, чисту, чистомь, чистѣ — веды, ведуча, ведучу и пр.), между тем как определенные имели свое особенное (чистый, чистааго, чистууму, чистыимь, чистѣемь, — ведыи, ведучааго и пр.), а местоимения свое отдельное (тъ, того, тому, тѣмь,
томь и пр.). Резко отличались .три рода и три числа и хотя не все три
принимали особенные окончания для каждого из семи падежей склонения, но
три главные падежа даже в двойственном числе были различны. В глаголах
отделялись правильно три вида, три залога, три наклонения, три времени,
три лица, три числа. Наклонение неопределенное не потеряло еще своей
изменяемости и употреблялось в двух особенных формах: прямой и
достигательной (на и и на ъ или ь: нести — нестъ, печи — печь). Время настоящее простое употреблялось и в значении будущего, как и во всех славянских наречиях,
4 но зато сохранялось два прошедших простых: совершенное и преходящее (на хъ и на ахъ: велѣхъ и вел»ахъ), притом время прошедшее совершенное выражалось двумя отдельными формами (напр. обрѣхъ, рѣхъ, — обрѣтохъ, рекохъ).
Времена сложные были очень разнообразны не только для оттенения понятий
залога страдательного, но также и для действительного и среднего,
особенно для выражения условности и соотношения действий (напр., вид»и ѥсмь, вид»и бѣхъ, видѣлъ ѥсмь, видѣлъ бѣхъ, видѣлъ быхъ, видѣлъ буду, видѣти буду, видѣти хочу, видѣти имамь и пр.) и для безличных форм (напр., бѣ видѣти). Особенными окончаниями отделялись лица: между прочим, 3-е лицо всегда почти удерживало при себе местоименное окончание т (напр., виѥть, виѥта, виють — витъ, виста, виша (ть) — ви»шеть, ви»ста, ви»хуть).
5

Богатство, разнообразие и определённость словоизменения
отражались в складе речи богатством, разнообразием и определенностью
форм словосочетания. Для каждого из трех главных сочетаний слов —
прямого, вопросительного и относительного — были свои отдельные условия
расположения слов. Многообразию форм словосочетания помогали, между
прочим, времена сложные, формы возвратного глагола вместо страдательных
(напр., слышиться вместо слышимъ ѥсть), дательный самостоятельный причастный (напр., дьню бывъшю, грозѣ будучи), винительный причастный (напр., мьн»шать ѥго умрьша), самостоятельное неопределенное наклонение в смысле повелительном и условном (напр., дати ѥму вместо дай ѥму, дати ѥму не даи и говорити не говори).
Особенную определенность выражениям придавало употребление падежей, из
которых ни один не требовал перед собою предлога непременно, а между
тем каждый мог с ним соединяться; понятие принадлежности выражалось
родительным и дательным (рабъ, господа, кън»зь Кыѥву), орудие — родительным, дательным, творительным (плънъ духа, бысть чуду, кльнеться небомъ), время — винительным, творительным, предложным (зимусь, зимою, зимѣ), место — дательным и предложным (идешь Кыѥву, — бысть Кыѥвѣ) и пр.

Если сравнить древний русский язык, в. отношении к строю,
с другими славянскими наречиями в их древнем виде, то нельзя не
заметить, что он в первобытном своем состоянии ближе всего подходил к
наречию старославянскому и вместе с ним всего более сохранял черты
первообразного общего славянского строя. Он даже превосходил его до
некоторой степени в этом отношении: уступал ему, а вместе с ним
хорутанскому и польскому в отличении гласных носовых, но вернее
сохранял непосредственное смягчение согласных (р, л, с и других), употребление местоименного окончания ть для означения третьего лица в спряжении и т. д.

Почти все выводы о строе древнего языка русского не иначе
возможны, как на основании наблюдений над памятниками Х — XIV веков и
еще более поздними памятниками, в которых язык представляется уже в
большей или меньшей степени уклонившимся от первоначального своего
положения и которые притом отпечатлели на себе (одни менее, другие
более) черты влияния языка старославянского, а чрез него и греческого.
Не должно забывать при этом, что некоторые из них писаны людьми не
русскими, даже не славянами; людьми, которые худо знали по-русски, худо
понимали требования языка славянского, мало заботились о том, как бы
избегать ошибок в своих выражениях. В таких памятниках нельзя
пользоваться одинаково всем для определения особенностей языка даже и
того времени, когда они писаны, не только времени прежнего и еще более
от нас отдаленного. Тем не менее странно было бы отвергать возможность
ими пользоваться, и все выводы из них о древнем русском языке считать
сомнительными. Русских памятников Х — XIV веков, даже не прилагая к ним
более поздних, довольно для того, чтобы правильно судить о языке
русском этого времени, отличать в них элемент старославянский от чисто
русского, не смешивать описок вольных и невольных с тем, что правильно,
и при сличении элементов одного с другим видеть, что, несмотря на их
отличия, было между ними и много общего, гораздо более общего, чем
между языком старославянским и нынешним языком русским. Отделивши из
языка этих памятников все то, что не могло принадлежать языку русскому,
и попалось в них или по влиянию старославянского, или по ошибке, не
трудно будет заметить, что русский язык Х — XIV веков, точно так же,
как и другие славянские наречия этого времени, был в состоянии
переходном. Древнее мешалось в нем с новым; формы древние и новые
употреблялись безразлично, новые формы как выражение того направления,
которое язык должен был принять впоследствии, а древние как голос еще
не умершего прошедшего. Отличать древние формы от новых также не
трудно, если только не опускать из виду общего хода изменения языка,
понимать ход изменений других родственных языков и наречий и, не
отказываясь от сравнений всего, что может и должно быть сравниваема,
помощью методы сравнительной присматриваться в памятниках к тем
отрывочным остаткам древности, которые, как ни кажутся незначительны
каждый в отдельности, сближенные между собой, почти всегда очень важны
для объяснения условий характера древнего языка. Если же только древние
формы языка отличены от новых и поняты общие качества языка, оставшиеся
в нем, несмотря на все изменения, неизменными, то остается их
систематизировать; если весь труд веден с должной осторожностью, то и
общие выводы наблюдателя о древнем языке не могут подлежать сомнению.
Наблюдатель может, без сомнения, наделать в выводах ошибок своей
невнимательностью при разборе фактов, своим незнанием того, что должно
знать, слабостью соображения, но это его личная вина, которую поправят
другие, а не вина методы, им употребленной для решения вопроса. Всего
более может мешать уверенность, при которой позволяют себе оставаться
многие, что язык русский при переходе от древнего своего состояния к
новому изменялся в словах и слоге более, чем в формах, и что в старых
памятниках наших формы языка, отличные от нынешних, чуть ли не все
взяты книжниками из старославянского, а в народе. никогда не были. При
такой уверенности невозможно дойти до уразумения русского языка не
только в его древнейшем первобытном виде, но и в каждом из тех
периодов, которые пережил язык русский после. Сравнительное изучение
славянских наречий, подкрепленное разумением сходства и сродства в
характеристических чертах и в изменениях языков индоевропейских вообще,
одно может победить эту неосновательную уверенность и помочь глядеть на
прошедшие судьбы русского языка не как на призрак воображения. Особенно
поучительны для русского филолога памятники чешские и сербские XIII —
XIV веков, как памятники наречий, до сих пор живущих и уже однако во
многом против прежнего изменившихся; из них ясно видно, что значит
смешение форм древних и новых и постепенное угасание первых. Сравните
формы этих памятников с формами памятников позднейших и увидите, как
наконец многие древние формы совершенно угасли и как вследствие этого
язык получил новый вид, хотя большая часть слов и осталась та же, а в
произведениях переводных, например в книгах св. Писания, остался тот же
и слог. Такое переходное состояние было и в языке русском и, кажется, в
то же время, как и в западных наречиях славянских — в XIII — XIV веках.
Чем более будут изучаемы памятники русские этого времени и прежнего,
тем яснее будет понят язык русский в его древнейшем состоянии.

IV

Другой вопрос истории русского языка: как язык русский
изменялся с тех пор, как народ русский занял свое отдельное место между
народами Европы? Каким путем достиг своего нынешнего положения под
влиянием своебытной деятельности духа русского народа и под влиянием
обстоятельств внешних?

Желая остановиться на некоторых подробностях этого
вопроса, позволяю себе предварительно сказать несколько слов об
изменении границ русского языка и о необходимости рассматривать в
истории русского языка отдельно язык народа и язык книжный.

Границы русского языка изменялись постепенно. Не те они
были в древности, что ныне. С одной стороны, они раздвигались все далее
на востоке; с другой — отодвинулись от запада к востоку.

Граница пространства, которое занимали славяне русские
издревле, сколько можно судить по соображению отрывочных данных, на
севере шла по украине бассейна северных Чудских озер, так что в ней
были берега Пейпуса и Волхова, озера Ладожского; на востоке по Тверце
она спускалась к Волге, а по Москве-реке — к Оке, потом от истоков Дона
вниз по Дону к Сосне, мимо вершин Оскола к. Донцу и по Орели к Днепру и
степям; на юге, касаясь этих диких полей, тянулась она к устью Буга, а
за Бугом по Черноморскому побережью к устью Дуная; на западе от Дуная
поднималась она по Серету к Бескидам, перегибалась по южным скатам
хребта их к верховьям вод Тиссы и по северным скатам к верхнему
Дунайцу, далее через восточные верховья водоската Вислы к среднему
Немню и через Вилью и Двину к озерам. Тут на северо-западе славяне
русские соседили с народом литовским и с поморскими колониями корсаров
балтийских; на севере и северо-востоке — с Чудью; на востоке и
юго-востоке — с народами турецко-татарской крови; на юге — отчасти с
ними же, отчасти с поселениями греков и румунов; на западе примыкали к
соплеменникам своим, славянам западным. Нельзя сказать, чтобы в этих
границах все народонаселение было исключительно русское: колонии
чужеродцев не только у границ, но кое-где и в середине земель были,
может быть, и довольно значительны; равным образом были и колонии
западных славян, подобные поселениям радимичей и вятичей, происходивших
из ляшского рода.

Тем не менее главная масса была русская, которой части
отличались более местными нравами, обычаями, степенью образованности,
чем строем и составом языка. С другой стороны, нельзя сказать, чтобы
только в этих границах и был заключен весь народ русский; его колонии
издревле выходили из этих границ и на востоке и на западе. К таким
колониям русским на востоке должно, кажется, причислить славянское
народонаселение Болгарского Поволжья и Черноморья Тмутараканского. На
западе колонии русские были и в землях литовских и в польских, и между
словаками в горах Карпатских, и в Венгрии, Трансильвании, Валахии, и в
Болгарии, Фракии, Македонии, Албании, Элладе. Впрочем на западе не
только не удержались эти колонии, но и пограничные части народа
русского, смешиваясь с народонаселением нерусским, отодвигали (в
продолжение периода уделов) народную границу русскую на восток и на
север. Сильно было и влияние литовцев, венгров, поляков, румунов, и
влияние степных ордынцев. Уже после периода уделов и еще более с XVI —
XVII веков границы языка русского на западе, преимущественно на
юго-западе, стали опять раздвигаться и, наконец, дошли до берегов
Черного моря и Дуная. На северо-востоке и юго-востоке, хотя некоторые
колонии и были в древнее время задавлены наплывом чужеродцев, но зато
позже новые колонии промышленников русских все более увеличивались, все
более стесняли жилья прежних обитателей, распространяли между ними
знание русского языка взамен их природного, достигли морей Белого и
Каспийского и хребта Урала, и потом перешли в Азию. История довольно
подробно написала на своих страницах это и дальнейшее распространение
русского языка вместе с ходом развития политического могущества России.
И кому не известно, как то, что делалось прежде бессознательно торговым
духом купцов новгородских и воинским духом ватаг казацких, получило
новый характер, силу и прочность с тех пор, как расселением русских и
распространением русского языка на востоке стало управлять
правительство русское, употребляя русский язык как орудие просвещения и
образованности. Нельзя при этом не заметить, что, несмотря на
разнородные сближения русского языка с иноплеменными, в очень немногих
пограничных краях образовались те смешанные говоры, в которых оба языка
смешивающиеся одинаково тратят самостоятельность своего строя.
Несравненно более примеров тому, что и русские переселенцы при
сближении с инородцами, и инородцы, сближавшиеся с русскими, только
обогащали свой природный язык словами для выражения понятий и
предметов, прежде для них чуждых, и что за этим следовало почти
постоянно то, что инородцы принимали русский язык, только применяя его
к своему выговору.

Как бы то ни было, история русского языка, следя за
географическим изменением его пространства, при обозрении его
изменений, не может не отделять языка собственно народного от языка
книг и людей, образуемых книгами.

История многих народов Запада и Востока представляет
разительные примеры силы обстоятельств, заставлявших веру, закон, науку
и искусство чуждаться общенародности выражения своих: положений,
узаконять для себя язык, совершенно непонятный народу, и книгу,
существующую для жизни, оставаться хоть и подле, но вне народной жизни.
Так было на востоке браминском, буддийском, магометанском; так было и
на латинском западе, где следы этого остаются еще и до сих пор. У нас
было не так. Русский народ, сколько ни испытывал волнений в быте
политическом, всегда, однако, твердо удерживал свою самобытность,
никогда не поддавался насильственному господству других народов,
никогда не подчинял игу других языков, никогда не был принужден
признавать языка, чужого своему смыслу, орудием веры, закола и
литературы. В христианстве православном, прежде чем русский народ
сделался его причастником, уже поднят был вопрос о выражении его вечно
живых истин живых народным словом. Вероятно, не слишком долго спустя
после готфов и славяне стали пытаться передавать на своем языке места
из книг св. Писания и молитвы. Славяне юго-западные могли начать эти
попытки в VI — VII веках, славяне северо-западные восточные — в IX. О
русском переводчике евангелия и псалтыря сохранилось предание, как о
современнике первоучителей славянских, братьев Константина и Мефодия,
совершившем свой подвиг прежде, чем начали свой подвиг для славян эти
святые братья; чешские глоссы к латинскому тексту евангелия Иоанна
также современны Константину и Мефодию. Подобные попытки славян
переводить слово веры на свой язык не могли не содействовать водворению
мысли о народности богослужения, так удачно защищенной
братьями-первоучителями перед своими латинскими противниками, и когда
русский народ обратился к христианству, он нашел уже все книги,
необходимые для богослужения и для поучения в вере, на наречии,
отличавшемся от его народного наречия очень немногим. Книги эти
послужили основанием письменности русской: она пошла по пути,
указанному ими, удерживая постоянно в близком сродстве язык свой с
языком народа.

Несмотря, впрочем, на то, что многое, по-видимому,
содействовало постоянной близости книг и народа, в языке русском
постепенно отделились один от другого, как два наречия, язык книжный и
язык простонародный. Главная причина этого отделения заключалась в
необходимой неподвижности языка, освященного церковью; каким бы
изменениям ни должен был подвергнуться язык народа, язык книг
богослужебных должен был оставаться тем же самым, чем был сначала; сам
народ, чем более креп в вере и благочестии, тем более почитал этот язык
и, сохраняя его особенности, сколько мог понимать их, нарушал их в
пользу своего народного только бессознательно. Скорее могли быть
допущены в этот священный язык заимствования из чужих языков, не
нарушавшие важности его, чем заимствования из языка обыденного, более
богатого жизнью, но зато и более связанного с мелочами жизни. Наука,
оставаясь под покровом веры, также должна была держаться языка
принятого верой, и по мере как нуждалась в выражении своих положении,
развивала этот язык, не заботясь о том, что тем удаляла его все более
от языка народного. А между тем вследствие связей с западом влияние
иноземное на вкус и понятия высших классов вообще и особенно людей, в
руках которых была письменность, возрастало все более и все сильнее
отражалось на языке книг и образованного общества; язык этот умножал
свой состав массами слов, более чуждыми для народа по звукам и
значению, чем самые понятия, которые выражаемы были ими, а вслед за
словами принимал в себя и обороты и формы общего склада речи, столько
же чуждые обычаю народному. С другой стороны, язык народный сам
подчинялся обстоятельствам, удалявшим его от прежней близости с языком
книг. Подчиненный внутреннему закону изменяемости, он шел все далее по
пути изменений в своем составе и строе. Влияние тех. народов, с
которыми вступал он в связи в разных краях своего пространства,
отражалось на нем так же сильно и разнообразно, как влияние
чуженародной образованности на языке книжном. Причины внутренние и
внешние дробили язык народа на местные говоры и наречия. Так с течением
времени должны были язык книг и язык народа отделиться один от другого
довольно резкими особенностями; и только вследствие иных благоприятных
причин могли они опять сблизиться хотя до некоторой степени в одно
целое. Таким образом история русского языка представляется связью
нескольких историй отдельных, и две главные из них — история языка
простонародного и история языка книжного, литературного. На ту и на
другую филолог должен обращать внимание отдельно, и так как жизнь языка
в книге возможна только потому, что есть или была жизнь языка в народе,
то историю народного языка он должен изучить прежде и даже более, чем
историю книжного.

V

Доказывая, что народный язык русский теперь уже далеко не
тот, что, был в древности, довольно обратить внимание на его местные
оттенки, на наречия и говоры, в которых его строй и состав
представляются в таком многообразном развитии, какое, конечно, никто не
станет предполагать возможным для языка древнего, точно так же, как
никто не станет защищать, что и наречия славянские и все сродные языки
Европы всегда различались одни от других настолько, насколько
различаются теперь. Давни, но не исконны черты, отделяющие одно от
другого наречия северное и южное — великорусское и малорусское; не
столь уже давни черты, разрознившие на севере наречия восточное —
собственно великорусское и западное — белорусское, а на юге наречие
восточное — собственно малорусское и западное — русинское, карпатское;
еще новее черты отличия говоров местных, на которые развилось каждое из
наречий русских. Конечно, все эти наречия и говоры остаются до сих пор
только оттенками одного и того же наречия и нимало не нарушают своим
несходством единства русского языка и народа. Их несходство вовсе не
так велико, как может показаться тому, кто не обращал внимания на
разнообразие местных говоров в других языках и наречиях, например в
языке итальянском, французском, английском, немецком, в наречии
хорутанском, словацком, сербо-лужицком, польском. Очевидно, что хотя
местные обстоятельства и имели свое влияние на русский язык, но
сравнительно вовсе не столь резкое и сильное, как в других языках. Все
это правда; тем не менее правда и то, что местные обстоятельства
действовали и на изменения русского языка, что не каждое из его местных
наречий и говоров одинаково сохранило то, что в нем было прежде, что
всякое наречие к тому, что было прежде, прибавило свое новое, что
только в нем одном и есть. У каждого наречия была своя собственная
судьба, более или менее отличная от судьбы других. Каждое наречие
отличалось от других не только особенными словами и выражениями, но и
формами образования, изменения и сочетания слов, более всего, впрочем,
выговором, и каждый говор от других близких почти исключительно одним
выговором.

Наречие великорусское отделилось от малорусского более
всего необходимой смягчаемостью согласных при их слиянии с гласными
тонкими и неудержанием коренного выговора гласных, не определяемых
ударением. Вследствие необходимости смягчать согласные перед гласными
тонкими буквы г, к, х потеряли свое природное свойство оставаться постоянно твердыми: ы после них стало невозможно. Вследствие неудержания коренного выговора гласных, на которых нет силы ударения, е без ударения выговаривается то как а, то как и, в обоих случаях удерживая перед собою согласную мягкую, о без ударения выговаривается во многих местах как а, а в некоторых случаях даже как у.
К этому прибавить еще должно, что смягчаемость согласных, переходная
при изменении слов, во многих случаях и во многих местах пропала там,
где бы ее можно было ожидать (рѣкѣ вместо рѣцѣ, роги вместо рози, бѣгить вместо бѣжить
и т. п.). Вместе с тем она появилась там, где прежде выговор народный
мог обойтись и без нее: хотя и не на всем пространстве наречия, однако
во многих местах вместо дь и ть стали выговаривать дзь и ць (говориць вместо говорить, радзѣць вместо радѣть
и т. п.). Это «цвяканье», как обыкновенно говорится в народе, считают
исключительно особенностью говора белорусского, и столь важной, что по
одной ей дали говору белорусскому название особенного наречия,
вследствие чего и делят народный русский язык на три главных наречия, а
не на два. Но «цвяканье» можно слышать не в одних западных краях
великорусского наречия: на востоке, по Оке и далее к Волге оно также в
обычае и, придавая собой звучности речи какую-то резкость, отмечается
народом, к нему непривычным, как что-то отвратительное или по крайней
мере смешное. К этой особенности говора белорусского прибавляют в
дополнение несколько других, как, например, перемешивание у и в, выговор г как ѣ
и т. п., но все это можно слышать в разных местных говорах
великорусских. Вообще до сих пор не отмечено в белорусском говоре ни
одной, такой. черты, которая бы не повторилась хотя где-нибудь в
Великой Руси. Вот почему, кажется, гораздо правильнее белорусский говор
считать местным говором великорусского наречия, а не отдельным
наречием. В белорусском есть, конечно, много особенных слов, непонятных
каждому великорусу, но и всякий другой говор богат ими.

Наречие малорусское отделилось от великорусского
преимущественно сжатостью выговора согласных твердых и переходом разных
гласных широких из коренного звука в другой. Вследствие сжатости
выговора согласных твердых некоторые из них утратили свой полный звук;
так, между прочим, л твердый или переходит в у полугласное (говориу, поуный) или выговаривается как западное l. От сжатости же согласных произошла и утрата ы, которое смешалось с и (мило и мыло, лисъ и лысъ
выговариваются одинаково). Что касается до перехода гласных широких из
коренного звука в другой, то в этом отношении более всего замечательна
буква о: на востоке она переходит в и, смягчающее предыдущую согласную, не только коренную, но и призвучную, а на западе чаще в у, кое-где не смягчающее и большей частью смягчающее согласную (вместо богъ говорят биг, буг, (буиг) бjуг, вместо отъ — вид, вуд, вjуд, вместо овца — вивця, вувця, вjувця и т. п.). Переход о в и
повторился еще только в одном наречии славянском, в наречии, уже
исчезнувшем, славян эльбских, люнебургских. В числе важных особенностей
малороссийского наречия ставят и выговор ѣ как и,
но это повторяется и в говорах великорусских. Гораздо важнее то, что
малорусы сохранили несравненно более, чем великороссы, переходную
смягчаемость согласных (бережи — береги, на рици — на рѣкѣ, на порази — на порогѣ и т. п.), не переменили ы и и на о и е в тех случаях, где этим отличили от старославянского свой выговор великороссы (крыта — крыю, крый, а не крою, крой, мыти — мыю, мый, а не мою, мой, лити, — лiй, а не лей, вита — вiй, а не вей, хромый, а не хромой, кый, а не кой, сий, а не сей). Очень важно сохранение некоторых форм изменения слов, например особенного окончания звательного падежа (сестронько, козаче, братику), будущего сложного с помощью глагола иму — имешь (напр., знат — иму, знат — имешъ, знат — иметь
— буду знать и т. п.). Местные, говоры малорусские также разнообразны,
как и великорусские, и более других замечательны своими особенностями
говоры западные — в Черниговской губернии, в Галиции и Венгрии,
преимущественно говоры горцев бескидских. Там, где сблизилось
малорусское наречие с говором белорусским, образовались особенные,
смешанные говоры; это явление повторилось отчасти и в других границах
великорусского наречия, например в губернии Воронежской. То же самое
нельзя не заметить и на западных границах наречия малорусского в
Венгрии; там сближение малорусов со словаками породило несколько
говоров словацко-русских и русско-словацких.

Довольно обратить внимание на местные видоизменения
русского языка, чтобы указать, что народный русский язык теперь уже
далеко не тот, что был в древности, довольно, если бы даже и не было
возможности узнать ни одного факта касательно древнего русского языка.
Но одним изучением нынешнего разнообразия местных наречий и говоров не
может ограничиться филолог, если у него в виду объяснить исторически
ход изменений русского языка в народе. Вместе с постепенным развитием
языка на местные наречия шло и его общее постепенное удаление от
первоначального его вида на всем его пространстве. Идя путем
превращений, он всюду терял, хотя и не всюду в одно и то же время, свои
древние формы и слова, и вместо ветшающих принимал новые, хотя и не
всюду совершенно одни и те же, но всюду сходные, и в этом ходе
превращений зависел не от местных причин, под влиянием которых отчасти
образовывались наречия, а от общих законов изменяемости языков. На
каждом из наречий отпечатлелся общий ход изменений языка, но только
отчасти и так что многое, что было в языке прежде, не сохранилось ни в
одном из них.

В изменениях своих русский язык шел тем самым путем,
которым шли и все остальные славянские наречия. Почти все, что было в
нем прежде, было и в них; многое, что по времени терял и вновь
приобретал он, теряли и вновь приобретали также и они. Все наречия
славянские, чем более изменялись, тем более удалялись одни от других; и
взаимное удаление их во многом зависело от разновременности и
разнохарактерности их удаления от первоначального вида под влиянием
причин местных; тем не менее ход изменений в его главных чертах и
условиях был один и тот же и только применялся к обстоятельствам
местным.

Так изменения звучности языка представляют следующие факты.

Изменилась постепенно вся система звуков гласных; одни из них — именно носовые ѫ и ѧ, глухие ъ, и ь, широкое ы
— постепенно выходили из употребления, прежде ограничивали круг своего
значения, потом и совершенно пропадали; другие звуки — именно
двугласные и средние — являлись вновь, все более умножаясь числом и
расширяя круг значения. Удаление гласных звуков от первоначального
своего значения выразилось переходом их одних в другие, превращением в
согласные, выпущением из слов и приставкою к словам, где их требует не
смысл, а понятие народа о гармонии или нужда облегчить выговор слова.
Кроме всего этого, звуки гласные долгие тратили свой характер,
смешивались с ударенными; ударения тоже теряли свое прежнее значение,
подчиняясь условиям внешним, не зависимым от значения слова. Вот
несколько частных замечаний об этих изменениях в системе звуков гласных.

Гласные звуки долгие и короткие, с ударением и без ударения
слышны во всех славянских наречиях, но вовсе не с одинаковым значением.
В наречиях юго-западных, равно и в чешском и словацком долгота
отличается от ударения, и гласные долгие выговариваются вдвое длиннее
против гласных коротких; в одном слове может быть на одной из гласных
долгота, а на другой ударение; в некоторых словах слышны только долгие
звуки, в других только короткие; в некоторых долгота соединена с
ударением на одном слоге, и всюду, где употребляется, употребляется как
необходимость. В наречиях польском, лужицком, полабском долгота уже не
необходимость, а только украшение, совершенно произвольное, так
сказать, риторическое, принадлежащее почти исключительно слогам,
обозначенным ударением, и зависящее в употреблении от воли говорящего,
а не от требований звучности языка. Равным образом и ударение не во
всех наречиях одинаково сохранило давний свой характер. С корней их
стали переносить в словах на слоги прибавочные; наконец, подчинив их
внешним условиям образования слов, оставили их неподвижно на
определенном месте во всех словах одинаково, вовсе без отношения к
составным частям и формам образования слов. Так в наречиях юго-западных
большая часть слов удерживают ударение на предпоследнем или на первом
слоге; в наречии польском ударение на предпоследнем слоге сделалось
необходимостью; в наречии лужицком слова двусложные и трехсложные
удерживают ударение на первом слоге, а слова, состоящие более чем из
трех слогов на третьем от конца; в чешском одним кажется необходимостью
обозначать ударением первый слог слова, другим — произносить слова
вовсе без ударения. В русском для ударения нет определенного места, и
дознаться до правил употребления ударения очень трудно: слоги и первые,
и последние, и средние, коренные и придаточные, и те, на которых была и
на которых не была в древности долгота, одинаково могут быть
обозначаемы ударением. По-видимому, много произвола должно было
замешаться в употребление ударений; тем не менее на всем пространстве
русского языка большая часть слов произносятся в отношении к ударению
одинаково. Равно и долгота слогов во всем русском народе одинаково
сделалась принадлежностью риторики народной, не зависимой от строя
языка.

Звуки носовые уцелели теперь только в польском, и то уже
не во всех тех случаях, где бы можно было их ожидать; полный, ясный
выговор их стал зависеть от их положения в слове; и число слов, в
которых они .перестают быть слышны, все более увеличивается: так в
конце слов (są, idą, ręką, mię, mrę) и перед окончательным l (wziął,
dął) они выговариваются глухо, в иных краях без всякого оттенка
носового продолжения; так, некоторые производные слова от корней с
носовым звуком остаются без него (gusłą, nudzić, piekrzyć, sobota,
trud). Еще в большей степени нарушено было правильное употребление
носовых звуков в наречии балтийских славян. В других наречиях остались
они только в некоторых словах: так в хорутанском в Каринтии, в
болгарском в Македонии, и т. д. В большей части наречий место носовых
заняли чистые или глухой ъ: в сербском у и е, в хорутанском о и е, в чешском у, а, е, и, в болгарском а, ъ, у, е. В русском носовых звуков не было, кажется, уже при самом начале его отделения от наречий западных; широкий носовой звук ѫ заменен в нем посредством у (судъ, рука, беру, воду, водою, т. е. водоjу), а тонкий ѧ посредством а, смягчающего предыдущую согласную (мясо = мjасо, имя = имjа, летятъ = летjатъ).

[Иногда посредством и и е: землѧ = земле = земли, своѣ> = своѥи = своее = своей.

Смешение ѫ и ѧ (у и а) произвело формы вроде следующих: держутъ = держать, садютъ = садить, стoютъ = стoять. Письменный язык силится удержать а (я), а общий выговор все более настаивает на перемене а (я) в у (ю).]

Звуки глухие хотя еще и сохраняются, слившись в один (ъ), в сербском, чешском, словацком, но только в тех словах, где их выговору помогают р и л, и то не везде с одинаковой силой. В хорутанском и болгарском глухой гласный ъ
слышен несравненно чаще, но не везде там, где бы его можно было
ожидать, а на месте других гласных звуков; болгарское наречие заменяет
им носовые звуки; хорутанское — все гласные без исключения, доводя это
пристрастие к глухому звуку в некоторых краях до такой крайности, что в
иных выражениях нет вовсе никаких гласных, кроме глухого ъ.
(Вот для примера поговорка: Къ съм върв въ върт въргъ, съм съ търдъ
търн въ пърст вдърл; пишут ее, впрочем, иначе: Ko sim vèrv v’vèrt
vèrgel, sim si tèrdi tèrn v’pèrst vdèrl; нигде и никогда так не
выговаривая, как пишется.) Во всех других наречиях его нет: в
хорватском место его заняли е, у, в лужицком о, е, в полабском о, е, а, в польском о, е, а, у, и. И в чешском везде, где нет подле ъ ни р, ни л, он выговаривается как е или у, в словацком как о, е, у, а, в сербском как а. Равно и в болгарском место ъ заступает нередко о, е, а, а в хорутанском о, е.
Во всех наречиях, кроме этого, есть обычай совершенно опускать глухой
гласный звук, ничем его не заменяя: более других замечательное этом
отношении наречие польское, в котором это опущение возможно и там, где
бы, казалось, ему должно было помешать стечение согласных (brwi, grzmi,
drwa, trwoga). В русском глухие гласные звуки оставались долго: их
употребляли довольно правильно еще и в XIV веке, хотя, впрочем, и в
памятниках XIII века есть уже ясные следы уклонения от них выговора
народного. Впоследствии времени они совершенно пропали, будучи или
заменены чистыми гласными о и е, или же совершенно выпавши из выговора (листокъ — листка, палка — палокъ, левъ — льва, тьма — темъ). Буква ъ и ь
удерживает правописание, но дало им совершенно другой характер,
характер не звуков, отдельно выговариваемых, а знаков, показывающих,
как должна быть произнесена предыдущая согласная — твердо или мягко.
Выговаривание глухого звука ъ в некоторых словах (гмъ, бръ, чълаекъ вместо человѣкъ, сравн. древнее старославянское ч’ловѣкъ, гътъ вместо говорить),
без сомнения, замечательно, как остаток старины, но таких слов очень
немного. Нельзя также упускать из виду, что в некоторых местных говорах
русских, так как и в наречии хорутанском, обнаруживается стремление
заменять глухим звуком ъ все гласные широкие и звуком ь
гласные тонкие, если на них нет ударения; впрочем, это стремление не
получило еще, кажется, нигде характера постоянного обычая, так что один
и тот же человек в том же слове произнесет и звук глухой и гласный
чистый.

Широкое ы остается на западе в общенародном
выговоре только в наречии польском и отчасти лужицком. В других
западнославянских краях его можно слышать только в немногих местных
говорах, более всего в долинах между гор, где народ упрямее удерживает
свой старинный быт, а вместе с тем и старинный язык и выговор. Чехи
правильно отличали ы от и в XV и даже в XVI веке; теперь
же хотя и удерживают его в правописании, но этому должны учиться так
же, как мы правильному употреблению буквы ѣ. Долгое ы они выговаривают как еи (беити, меилити вместо быти, мылити), но этим, однако, не отличалось у них ы от и, которое тоже обращается, в двугласное еи [напр., зеима — зима]. Сербы правильно употребляли ы, не смешивая с и
в XIII и XIV веках; и теперь еще они стыдятся выбросить его из азбуки,
но уже вовсе не понимают его значения, и пишут, где случится, очень
часто невпопад. Русские равным образом уже не все сохранили ы;
его удержали великорусы и отчасти западные малорусы в горах Карпатских,
но белорусы тратят все более, а восточные малорусы утратили совершенно,
выговаривая безразлично ы и и, не смягчающее предыдущей согласной, как замечено было прежде. Впрочем и великорусы, сохранив звук ы
в выговоре, не удержали его везде, где было оно в древности; очень
издавна, по крайней мере с XIII — XIV века, место его заступило о в прилагательных муж. р. имен. пад. (великой вместо великый), в настоящем и повелительном глаголов на ы-ти (кры-ти — крою, крои).

Появление двугласных довольно давне; следы их есть
в чешских памятниках XIII — XIV веков и в хорутанских памятниках XV
века. Теперь двугласные слышны уже во многих наречиях: в чешском есть оу, еи, в словацком оу, уо, ои, в лужицком ие, в хорутанском оу, оа, уо, уе, еи, в сербском иjе.
Везде они занимают место гласных чистых и носовых долгих. В
великорусском, двугласные вообще необычны (кроме таких случаев, как ае в слове чълаекъ), но в малорусском на западе они уже стали необходимостью: уи, уа заменяют место долгого о (вместо конь говорят куинь, куань).


Гласные средние, в лествице звуков занимающие
середины между гласными чистыми, сделалась также необходимостью
некоторых местных говоров в разных наречиях. Между ними более других
заметны по употреблению: в, занимающее середину между а и о, слышно в хорутанском; ф, среднее между о и у — в хорутанском, лужицком, словацком, и польском; д, среднее между а и е — в хорватском, хорутанском; ц, среднее между о и е — там же; я, среднее между у и и — в хорутанском, словацком; к, среднее между е и и — в польском и пр. Употребление этих средних звуков уже проникло и в говоры русские: в великорусском на юге слышны в и д, на севере ф, в малорусском д, к и др.

Из других гласных звуков ранее прочих подверглась удалению от первоначального звука буква ѣ. Переход ѣ в а и в и заметен в древнейших памятниках славянских, и теперь повторяется во многих наречиях: в и более всего в сербском у римско-католиков и в чешском всегда, когда оно должно выговариваться протяженно (бида, вира); в а более всего в польском (biada, wiara). Кроме того, в сербском оно выговаривается как uje (сриjеда, миjесто), в хорутанском как еи (среида, меисто). Заменение ѣ посредством и обычно и в русском во всех краях (дитя = дѣтя, дира = дѣра); на северо-западе в великорусском и в малорусском оно сделалось необходимой принадлежностью выговора. Заменение ѣ посредством а не так часто, однако встречается не только теперь в говоре народа великорусского, но и в древних памятниках.

Звук а перешел теперь в чешском в е во всех случаях, когда соединен в один слог с предыдущей согласной мягкой (душе, праце вместо душа, праца), а иногда даже и без этого условия (напр., тейни вместо тайный, ней вместо най и т. п.). То же повторилось и в западном малорусском (конjе, рjеб вместо коня, рябъ).

Звук е довольно часто заменяется в лужицком посредством а (вjацор вместо вечеръ, jаден вместо ѥдинъ), в лужицком и чешском посредством долгого и (хвалениў вместо хваленjе), в польском, посредством о (wiodę, biorę, вместо ведѫ, берѫ). Все эти три формы удаления е от коренного звука повторились и в русском. Место е заступает а или и с предыдущей согласной мягкой не только в великорусском восточном и западном (белорусском), если на нем нет ударения (вjалиўк, лjагкоў, нjасу вместо великъ, легко, несу; хочиш, будиш, минjа вместо хочешь, будешь, меня), но отчасти и в малорусском (шчаўстjа, здоровлjа вместо счастье, здоровье; вечир, симь вместо вечеръ, семь). Место е в великорусском, хотя и не во всех говорах, заступает о почти всегда, когда на нем должно опираться ударение слова (лjон, идjот, вечор, самъ-сjом вместо ленъ = льнъ, идеть, вечеръ, самъ-семь), а в малорусском иногда и без этого условия (jого, jому, чого, чому вместо ѥго, ѥму, чего, чему).

Есть случаи перехода и в е в болгарском (прерода, стотена, вместо природа, стотина), в еj в чешском зеjма, сеjта вместо зима, сито). Несравненно последовательнее, как важная особенность наречия великорусского, представляется переход и в е
в наречии великорусском, будучи необходим в именительном падеже
существительных и прилагательных мужского рода, и в повелительном
глаголов, если вслед за и будет й (соловей, сей, чей, нижней вместо соловiй, сiй, чiй, нижнiй — вей, вейте вместо вiй, вiйте, как удержалось в наречии малорусском).

[В великорусском остаток и вместо е виден в глаголе гнить: повел. гнiйте, а не гнейте, как пейте, лейте, вейте.]

В некоторых случаях и совершенно пропало: в
существительных женского и среднего рода, в неопределенном наклонении,
во 2-м лице настоящего времени (напр., мать, дочь вместо мати, дочи, веселье вместо веселиѥ, быть вместо быти, ходишь вместо ходиши), хотя и не до такой степени, как кажется; народ не только в Малороссии, но и в очень многих краях Великороссии удерживает и в неопределенном наклонении (быти, ходити), равно и в слове мати и т. п.

Звук у перешел в чешском после всякой согласной мягкой в и (jитро, либ, чити вместо jутро, лjуб, чjути), в хорутанском на северо-востоке в я (= французское и, напр. крyг, глyп вместо кругъ, глупъ). Всякое долгое у превратилось в чешском в двугласное оу (лоуч, оудоли вместо лучъ, удолjе). Перед согласными во многих наречиях у стало выговариваться как в (вже вместо уже). В русском повторяется то же (завтра вместо заутра, вже вместо уже и т. п.).

Звук о переходит в а в хорутанском (аче, панижьн вместо отьче, понижьнъ). В чешском, польском, лужицком всякое долгое о перешло в у (кура, двур, буг вместо кора, дворъ, богъ); то же заметно и в хорутанском нижнекраинском (нуч, сирута вместо ночь, сирота), в болгарском (голему чуду вместо големо чудо). В полабском вместо долгого о употреблялось и (нисъ, сливи вместо носъ, слово). В хорутанском долгое о перешло кое-где в уо, так же как и в словацком (буог, двуор, куора) или в оа (боаг, двоар, коара), а в польском кашубском в уе (буег, нуеч). Почти все эти формы заменения коренного о другими звуками повторились и в русском языке. Так, в южном великорусском и в белорусском о без ударения перешло в а (гaлaва, хaрaшо); в малорусском западном, за Карпатами, о долгое перешло в у [буг, рудный вместо богъ, родный; сравнить великорусское (черемуха вместо черемоха = черемха), муравей вместо моровей]; в малорусском восточном и в некоторых краях западного о долгое перешло в и, смягчающее предыдущую согласную (биг, пид, рад, кинь вместо богъ, подъ, родъ, конь), а в некоторых местах в уи и в уа (буиг = буаг, куинь = куань).

В системе звуков согласных происходили подобные
превращения: одни из гласных пропадали, другие вновь появлялись,
пропадали более согласные простые, появлялись вновь согласные сложные и
средние; терялось равновесие между согласными твердыми и мягкими; в
употреблении согласных мягких смешивались взаимно две различные формы
смягчения — смягчение непосредственное (дъ в дь) и посредственное (дъ в ждь = ж = з); некоторые из согласных (в, н, л, j, г)
стали употребляться как эвфонические придыхания к гласным все чаще. Вот
несколько подробностей об этих изменениях в системе согласных.

Согласных простых г (g), г’ (h), к, х, ж, ш, з, с, д, т, р, л, н, м, б, п, в, ф — ни одно из наречий славянских не удержало всех сполна, так как это должно было быть прежде. Звук ф хотя и слышится во многих наречиях, но ни в одном его нет в коренных словах; вместо него видим в, б, п (сравните: ferveo — вру, faba — бобъ, fodio — боду, ferio — перу, flamme — пламя, faust — песть и пр.). Случайное удержание ф в очень немногих корнях (напр., польское ufać) есть исключение. Звук ф слышится только как отзвук звука в там, где в не может быть произнесено (напр., всякъ поневоле выговаривается как фсяк, ровъ как роф, лавка как лафка). Ни в одном наречии не удержалось правильного различения г (g) и г’ (h); напротив того, в одних наречиях, как в польском, нижнем лужицком, во всех юго-западных, господствует г (g), а в других, как в чешском, словацком, верхнем лужицком, г’
(h). Во многих наречиях славянских совершенно пропал чистый твердый
звук лъ и чистый мягкий ль. В русском слышится г и г’, но в немногих
говорах одно при другом, а большей частью преобладает одно из двух: в
большей части говоров великорусских г, в малорусском наречии г’.
Историю этой пары звуков в русском языке проследить очень трудно,
потому что азбука никогда не отличала их. Что касается западных
славянских наречий, то более других замечательные факты представляются
в наречиях верхнем лужицком и чешском: в первом господствует теперь г’, между тем в собственных именах местностей соседние немцы издавна писали и теперь выговаривают г; во втором г теперь остается в немногих словах, а древнейшие памятники (Суд Любиши и Евангелие Иоанна IX — Х вв.) не представляют ни одного h, но постоянно g. Из этого можно бы заключать, что г древнее, чем г’,
но едва ли такое заключение совершенно справедливо. Мне кажется,
справедливее думать, что оба звука для славянского языка одинаково
древни, так же как одинаково древни два подобных звука — к и х.


Звуки сложные (дж, дз, жд — ждж, — тш = ч, тс = ц, шт — штш = щ) не все одинаково употребляются во всех наречиях. Общи всем наречиям только три, ц, ч, щ (последний различно выговаривается, где как шт, а где как шч). Замечательно, что все три принадлежат к разряду отзвучных. Три другие — звучные — слышны только в некоторых наречиях (дз преимущественно в польском, жд в болгарском). И между тем, предположивши, что одинаково древни г и г’, как к и х, надобно предположить, что так же древни дж и ж, дз и з, как тш = ч и ш, тс = ц и с, потому что в лествице звуков дж и дз относится к г (g), а ж и з к г’ (h) так же, как тш = ч и тc = ц, к к, а ш и с к х; равным образом и жд — ждж настолько же должно предположить рядом с д и с зг, как шт — штш = щ рядом с т и с ск.
Несмотря, однако, на древность этих сложных звуков, большая часть
случаев их употребления в наречиях не должна быть отнесена к
древнейшему времени (таковы, между прочим, польские дз и тс = ц, сербские и серболужицкие джь и чь, употребляемые вместо мягких дь, ть
и т. п.). Кроме этих сложных, издавна бывших, появились вновь прежде не
бывшие сложные звуки. Между ними особенного внимания достойно шепелявое
ř, состоящее из соединения р с ж или ш; в чешском и польском оно сделалось необходимым, как единственная форма смягчения твердого р; в лужицком оно принадлежит также к числу звуков очень обычных. Что звук ř не древний, это очевидно доказывается в лужицком немецким выговором чистого р в тех местных названиях, где лужицкий выговор требует ř вместо р, в чешском — древнейшими памятниками (IX — Х веков), в которых употреблен один чистый р, а для показания его смягчения написано после него ѓ, в польском — народным обычаем выговаривать при произношении, например, русских слов вместо рь всегда или твердое р или ř. К числу согласных сложных должно отнести и те согласные, которые соединяются с j, л, н вместо того, чтобы непосредственно смягчиться. Соединение губных согласных с л во всех юго-западных наречиях (напр., земл», капл», въпль, погубл»пи, ловлѥн). Вместо л употребляется для такого же смягчения предыдущих согласных и звук j почти во всех наречиях. Не столь распространены сложные звуки: кх, употребляемый верхнем лужицком вместо чистого к, — тх (что-то вроде ?), употребляемый в среднем лужицком вместо мягкого ть,
и т. д.; не стоит доказывать, что это явление последующее. В русском
языке, как. и в западных наречиях славянских, с течением времени
появились звуки сложные. Особенно заметны соединения согласных чистых с
j, ль и нь для выражения их смягчения. Смягчения согласных посредством последующей ль есть такая же принадлежность русского языка, как и наречий юго-западных: земля вместо земя, каплетъ вместо капетъ, люблю вместо любю и т. п. В малорусском говорится и здоровля вместо здоровье. В таком же смысле употребляется нь в наречии малорусском (напр., мнясо вместо мясо), а j и в малорусском и во многих говорах великорусских (напр., вjану вместо вяну).
Звуки согласные сложные вообще нельзя не сравнивать в историческом
отношений с звуками гласными сложными, т. е. двугласными; те и другие,
отсутствуя в первобытном периоде развития языка, сделались его
необходимой принадлежностью уже впоследствии времени, когда в языке
стала превращаться древняя система звучности.

К числу последующих явлений звучности языка надобно
отнести, подобно гласным средним, и согласные средние. В западных
славянских наречиях таких согласных средних есть уже довольно много,
хотя и нет знаков для их выражения ни в одной из азбук славянских.
Между ними всех заметнее звук средний l, ясно выражающийся буквой латинской; теряя способность смягчать и удерживать твердость звука л (т. е. отличать лъ от ль), многие из наречий стали вместо лъ и ль употреблять один l. Так, чешское наречие удержало теперь только его, и уже Гус жаловался на пренебрежение чехов к правильному отличению лъ от ль и на употребление l
вместо того и другого. Другие западные наречия славянские, за
исключением польского и некоторых говоров словацких, тоже включили в
свою систему звуков этот l, употребляя его вместо твердого лъ. Даже и в польском е требует перед собою l средний. В русском языке везде еще слышны лъ и ль, но слышно уже и l; в малорусском с е, и может соединиться только один l. Таким же образом е, и изменили перед собой в малорусском, как и в некоторых других славянских наречиях, выговор н, м, б, п и пр., сделав их из твердых средними.

Как гласные звуки издревле в языке славянском разделялись
на долгие и короткие, так согласные — на твердые и мягкие; и в самых
древних памятниках славянских можно отличить два рода смягчения
согласных: одно посредственное, переходное смягчение, предполагавшее
необходимость перехода звука в другой (напр., г в ж, к в ч и т. п.), другое непосредственное (лъ в ль, нъ в нь
и т. п.). Первый род смягчения, кажется, древнее; по крайней мере его
необходимость проникла в строй и состав каждого из наречий славянских;
впрочем, издревле существовал и второй. Для каждого рода смягчения было
свое особенное место в языке: согласные гортанные подчинялись
исключительно смягчению посредственному — переходу в соответственные
шипящие и свистящие (г в ж, з, — х в ш, с, — к в ч, ц),
согласные губные, зубные и язычные подлежали преимущественно смягчению
непосредственному до тех пор, пока не потеряли силы смягчаться и не
стали нуждаться в помощи ль или j, или же в помощи звука
шипящего для соединения с гласными, требовавшими перед собой согласных
мягких. Той и другой смягчаемости согласных не потеряло вполне ни одно
из наречий славянских; особенно хранилась смягчаемость переходная,
оставшись всюду необходимой принадлежностью видоизменения корней и
образования слов, а во многих наречиях и изменения слов, но прежняя
правильность употребления согласных мягких все более тратилась: оба
рода смягчения взаимно мешались, и смягчаемость непосредственная
постепенно исчезла. Так уже в древнейших памятниках наречия
старославянского заметны следы пренебрежения к сохранению мягких з, с, ц, р (кънѧза и кнѧз», вьсѧкъ и вьсакъ, цар» и цара
и т. д.). В нынешних западных наречиях славянских утраты смягчаемости
согласных несравненно более чувствительны; так, в польском нет жь, шь, зь, ть, рь; в чешском из согласных чистых остались при смягчении непосредственном только дь, ть, нь, j; в сербском — только нь, ль, j
и пр. Лужицкое наречие более других сохранило смягчаемость согласных,
но и в нем далеко не всегда она слышна там, где бы ее должно было
ожидать. Язык русский в этом отношении также потерял многое. В говорах
великорусских все чувствительнее становится пренебрежение и к
переходному смягчению согласных (на рѣкѣ вместо на рѣцѣ, лягемъ вместо ляжемъ и т. п.) и к смягчению непереходному (лицо, лица, лицомъ вместо лице, лиця, лицемь, боюса вместо боюся, купецъ, отецъ вместо купьць, отьць, хочетъ вместо хочеть
и т п.); случаи этого пренебрежения мягких встречаются и в древних
памятниках, но в сравнении с нынешним состоянием языка очень редко.
6

Употребление придыханий там, где они не требовались
общеславянскими условиями звучности слов, с течением времени все
увеличивалось. Наречия славянские в этом отношении хотя и пользовались
одним и тем же числом согласных, именно пятью: j, л, н, в, г’, но каждое по-своему. Только j и н удержались везде в тех границах, как было и в древности (напр., jего, jему — него, нему и т. п.). Вместо j употребляется л в говорах польских и словацких (напр., ледва = ледвѣ вместо ѥдва). Что касается до г’ и в, то они употребительны преимущественно перед о
(г’остры = востры вместо острыи). Придыхание в употребительно впрочем и
перед другими гласными; так в польском всякое слово, начинающееся
коренным носовым звуком, требует перед ним придыхания в (węgiel, wątroba).
Придыхания господствуют издавна и в русском языке, попадаясь, впрочем,
в древних памятниках гораздо реже, чем в позднейших, и теперь гораздо
чаще, чем прежде (юдоль, союзъ, юха вместо удоль, съузъ = сънузъ, уха, — Вольга, вонъ, вотчина, воспа, восемь, вместо Ольга, онъ, отьчина, осъпа, осьмь — ѥвга, Параскевги», гето, генварь вместо Евва, Параскеви», ето, «нварь и пр.). Между говорами русскими есть в этом отношении и довольно чувствительная разница (напр., онъ= вонъ = винъ = jонъ = г’онъ).

Из представленных примеров уже довольно ясно, что
согласные переходили одни в другие по времени все более. Согласны
равным образом переходили и в гласные. Важнее других случаев — переход
твердого лъ в гласные у, о, а и в согласное в. В
древних памятниках славянских такого перехода не замечено; в памятниках
XIII — XIV веков попадаются примеры этого, в некоторых рукописях
довольно часто. Теперь почти каждое из наречий славянских
представляется с особенными условиями такого перехода. Ученое
правописание большей частью не признает надобности и в этом случае, как
в других подобных, отличать требований выговора народного, но
требования народного выговора от этого не слабеют. Особенно резко
отличаются силой таких требований выговора наречия сербское,
хорутанское, словацкое и польское; во всех четырех, в большей части
говоров, каждое лъ, оканчивающее слог, выговаривается как один из означенных переходных звуков (напр., ходио = ходив = ходиу = ходиа вместо ходилъ, котао = кота = коату = коту =коцjов вместо котьлъ и т. д.); в некоторых местах, особенно на севере, даже и при соединении с гласной в один слог, твердое л выговаривается как у или в (напр., шов, шва, шво вместо шьлъ, шьла, шьло).
В русском языке повторяется то же самое на юге и на западе в
малорусском наречии и во многих говорах белорусских [и в некоторых
великорусских]; твердый лъ, оканчивая слог, выговаривается как в или почти как у — пока еще не всегда, а только в некоторых определенных случаях (преимущественно в прошедших причастиях на лъ), но с очевидным стремлением изменять все более свой первобытный звук.

Формы словообразования и словоизменения тратили постепенно
свой вид, значение и употребление. Вид этих форм изменялся от
произношения, в одних случаях сокращался, в других растягивался.
Значение форм изменялось так, что слова, уже определенные какою-нибудь
формою, для того, чтобы сохранить свою прежнюю определенность,
принимали к прежней форме еще другую; слова определенные без члена
стали требовать члена; падеж, ясно выражавший свое значение без
предлога, стал требовать предлога и т. п. Употребление некоторых форм
все более тратилось: везде утрачивались постепенно прилагательные
определенные, неокончательное достигательное, некоторые из падежей, во
многих наречиях простые прошедшие, двойственное число; место причастий
стали заступать вновь явившиеся деепричастия и т. д. Позволяю себе
остановиться на некоторых из подробностей изменений западных наречий
славянских и языка русского в отношении к значению и употреблению форм
словообразования и словоизменения.

Древний обычай отличать в наращаемых7
именах существительных и прилагательных и в причастиях именительный
падеж единственного числа от падежей косвенных одинаково слабел с
течением времени во всех наречиях славянских. Это удаление слов от
древней первобытной формы пошло двумя путями: или забываема была
совершенно идея наращения и слово изменяться стало в косвенных падежах,
как будто не наращаемое, или же и падеж именительный получал форму
наращенную. Случаев последнего рода гораздо более, но есть и первые;
так, средние имена на о (тѣло, небо)
в большей части славянских наречий потеряли наращаемость по крайней,
мере в единственном числе; в наречиях юго-западных удержалась она
только для множественного числа, и то не без исключений, и только в
хорутанском, да кое-где в хорватском не совсем забыта в числе
единственном (око род. ока и очеса и т. д.). Наращение принято и для именительного падежи везде для имен мужского и женского рода на ы (камень = камен, црьква = церква, црькев = церкев и т. д.); в хорутанском удержало форму ненаращенную только кры (в род. кръви). Слово мать удержалось везде в именительном также без наращения, а дочь только в наречиях юго-западных, и то не без исключении, в северо-западных же наречиях приняло р (дцера, цера = цора = цурка и пр.). Имена среднего рода с наращением н и т удержались в именительном падеже без наращения в большей части наречий, впрочем, в чешском и словацком наращение н господствует уже в народе, все более уничтожая из обычая именительный без наращения (рамено, племено, имено).
Прилагательные сравнительной степени везде потеряли возможность
являться в том виде, в котором видим мы их в древних памятниках; в
некоторых наречиях, особенно в сербском, образовались они без помощи
наращения на и’ со смягчением предыдущей согласной (манjи’, болjи’, дужи’, твръджjи’) они сделались неизменными наречиями (болjе, манjе и т. п.), а во всех других приняли и для именительного падежа наращение ш (худши’ = худтѣши’ = бѣльши’ = бѣлѣйши’). То же самое превращение испытали и причастия прошедшего времени, принимавшие наращение ш; они или превратились в неизменяемые деепричастия (знав = знавши),
или, принявши определенное окончание для каждого из родов, сделались
обыкновенными прилагательными. Замечательное уклонение от этого
представляется в чешском наречии; сделавшись деепричастиями, они,
однако, сохранили возможность принимать на себя знак числа (един. знав = знавши, множ. знавше). В таком же положении находятся теперь и причастия настоящего времени, принимавшие наращение щ;
в северо-западных наречиях, принимая окончание рода с наращением в
именительном падеже, они сделались прилагательными (напр., в польском pijący, znający, в лужицком: pijacy, znajacy, в чешском: pijici, znajici) или, не принимая знака рода, превратились в деепричастия (польск. znając, луж. znajo), отличая только в чешском наречии единственное число от множественного (един. buda, buduoc, множест. budouce); в наречиях юго-западных совершенно потеряли изменяемость (напр., хорут. delaje, delajo, delajoć, серб. играjучи).
В русском языке закон наращаемости имен и причастий долго был в силе;
нет сомнения, что не только в XIV веке, но и позже был он в памяти
народа, но потом все более был забываем, а теперь представляет в
говорах народных только бедные остатки. Во многих именах наращение
срослось с именительным падежом (как напр., колесо, веретено, колѣно, матерь, дочерь, церковь = церква, любовь, ремень и т. п.); во многих других оно пропало совершенно (напр., небо, слово, ухо, дерево), в некоторых только, именно среднего рода, наращаемых посредством т и н, кое-где удерживается в косвенных падежах, но и то уже все более колеблясь (говорится стремя и стремень, вымя и вымень, темя и темень, дитятью и дитею
и т. п.). Имена прилагательные сравнительной степени или обратились в
наречия, или, получив характер степени превосходной, приняли наращение
и для именительного мужского (нижшiй, вышшiй, большiй — ниже, выше, болѣе
и т. п.). Причастия действительные настоящие равным образом сделались
или неизменными деепричастиями, или прилагательными, в первом случае
без необходимости принимать наращение (ведя, ведучи, пловучiй мостъ, толкучiй рынокъ, сыпучiй песокъ).
Причастия прошедшие сохранили более свой прежний характер, не
отделившись от глаголов до такой степени, как причастия настоящие, но
они или сделались неизменными деепричастиями, или приняли наращение и
для именительного падежа мужского рода (ведши, ведшiй). Некоторые из них даже получили характер настоящих прилагательных имен [моченые яблоки, мощеная улица, суженый ряженый, соленые огурцы, запрещений товар].

Отличие прилагательных и причастий определенных от
неопределенных, столь яркое в древних памятниках славянских наречий,
проникавшее во весь строй их склонения, постепенно терялось;
определенные все чаще употреблялись вместо неопределенных, а
определенные все более выходили из употребления. И в древних памятниках
встречаются случаи этого смешения одних с другими, но редко. В
памятниках более поздних таких случаев уже много. Теперь в большей
части наречий славянских или вовсе утратилась неопределенная форма, или
сохранилась в некоторых падежах и в некоторых поговорочных выражениях.
Более всех других наречий удержало особенности прилагательных
неопределенных наречие сербское более потому, что почти каждое
прилагательное может быть поставлено в форме неопределенной и
определенной (добар, добра, добро, — добри’, добра’, добро’); но
и в нем уже невозможно просклонять неопределенного во всех падежах без
помощи определенных окончаний: в единственном числе творительный
мужского рода, дательный и предложный женского, а во множественном все
падежи, кроме именительного и винительного, принадлежат склонению
определенному. Наречие чешское удержало склонение неопределенное, почти
только для прилагательных притяжательных, и то не всех и не для всех
падежей склонения; самые правильные из них склоняются как
существительные в единственном числе, за исключением падежа
предложного, а во множественном только, в именительном и винительном;
другие — только в именительном и винительном и по требованию глагола в
дательном (welik — welika — weliku). В других наречиях пропало
склонение неопределенное почти все сполна. Русский язык в народе
сохраняет еще некоторые падежи неопределенных прилагательных почти
исключительно для единственного числа, но и в нем они все более выходят
из обычая: в песнях, сказках, пословицах они встречаются гораздо чаще,
чем в живом разговоре. В единственном числе можно употребить все
падежи, во множественном только именительный и винительный, но уже
смысл их до такой степени смешался с падежами определенной формы, что
те и другие можно употреблять безразлично, если только имя
прилагательное может, принять форму определенную в именительном.
Впрочем, и здесь народ уже не так строг, как правила литературного
языка: даже и притяжательные, без различия форм их образования,
начинают принимать форму определенную; некоторые даже не могут быть без
нее (напр., те, которые оканчиваются на ск: отцовской, дѣтской; даже и окончание ск в названиях городов переменяется на ской: Курской, в Курскомъ). Примеры смешения прилагательных неопределенных и определенных попадаются уже в памятниках русских XIV века.

В изменениях, которые потерпели наречия славянские в
отношении к склонениям, более многого другого замечательна потеря
двойственного числа. Что оно было во всех наречиях, это очевидно
отчасти из древних памятников, отчасти из уцелевших остатков его
употребления в говоре народном. Примеры правильного употребления
двойственного числа видим в чешских памятниках не только IX — X, но и
XIII — XIV веков, в сербских памятниках XIII — XIV веков, в польских
памятниках XIV века и позже. Теперь двойственное число сохранилось в
целости, как необходимая принадлежность языка народного, только у
сербов-лужичан и у хорутанских словенцев, но и то не вполне:
родительный падеж совпал с родительным множественного (лужиц. rakow, żenow, хорут. rakow, żen).
В других наречиях уцелели только напоминания о его прежней жизни в
народе — в некоторых выражениях; так, поляк доселе говорит dwiescie — а не dwa sta, rękoma, uszyma, а не rękami, uszami, так и чех говорит dweste, dwe ruce, а не dwe ruky, rukou, rukama, kolenou, kolenama, а не ruk, rukacѣ, rukam, kolen, kolenacѣ, kolenam, oci, acima, а не oka, oky
и т. д. Так потерялось двойственное число и из русского языка: в XIV
века смысл его был еще понимаем, но после оно было все более забываемо;
и теперь забыто уже до такой степени, что нечаянных случаев его
употребления даже менее, чем в западных наречиях славянских;
двойственное число очевидно только в словах двѣстѣ вместо два ста (как триста), уши, очи вместо уха, ока или ухи, оки (как окна или окны) и в очень немногих подобных. Соединение существительного в родительном единственного с числительным два — двѣ, три, четыре (два, три, четыре слова; двѣ, три, четыре руки)
может казаться тоже остатком двойственного, но только казаться; эта
странная особенность славянского словосочетания может быть и сродна с
употреблением двойственного числа, но получила издавна свое независимое
значение.

Не менее потери двойственного числа замечательно смешение
склонения мужского и женского. В древнейших памятниках есть уже следы
неотличения родов в склонении, но более неотличения зависевшего от
коренных правил славянского склонения. Так, например, в старославянском
одинаковы для всех трех родов имен существительных окончания
предложного падежа единственного числа, родительного и предложного
двойственного числа, родительного множественного и для всех трех родов
имен прилагательных определенных и местоимений окончания родительного,
предложного, дательного и творительного двойственного и множественного
числа; для мужского и женского рода одинаковы окончания винительного
множественного числа; для среднего и женского — именительного
двойственного числа. Несмотря на это, в древности славянские наречия
представляли много признаков, резко отделявших роды, особенно мужской и
женский. С течением времени каждое из наречий по-своему уменьшало число
этих признаков; теперь нет уже ни одного наречия, в котором бы
сохранились они ненарушимо. Лучше других удержали древний строй наречия
польское и чешское, но и в них есть уже отпадения от старины. Так,
между прочим, в польском смешались признаки отличия рода мужского и
женского во всех падежах, кроме родительного; в именительном смягчение
предыдущей согласной с мужского перешло отчасти и на женский, и не
вполне удержалось для мужского, в предложном и в творительном женские
окончания ахъ и ами сделались общими для всех трех родов, так же как в дательном мужское окончание омъ.
В лужицком смешение несравненно резче; в двойственном числе приняты для
женского рода почти исключительно окончания мужского рода (ов, омай), равно и во множественном — в падежах предложном, дательном и творительном (амъ, ахъ, ами), а в падеже родительном множественного числа женский род принял окончание мужского (ов: женов вместо жен).
В наречиях юго-западных во множественном числе господствуют
преимущественно женские окончания. Русский язык отклонился от древнего
своего вида не менее других соплеменных наречий, особенно во
множественном числе; именительный мужского рода уже во многих случаях
не обозначается мягкостью последней согласной по примеру женского рода (воины, миры, как и воды, жены), и притом в именах прилагательных принимает для всех трех родов окончательное и (свѣтлыи — лучи, зори); предложный, дательный, творительный приняли тоже окончания женские (ахъ, амъ, ами: воинахъ, воинамъ, воинами, как водахъ, водамъ, водами). В некоторых только поговорочных выражениях сохранились старые формы (пять человѣкъ вместо человѣковъ, по дѣломъ вместо по дѣламъ, мы ради вместо мы рады и т. п.).

Падежи равным образом не удержались все в том виде, как
были в древности, хотя, впрочем, и в древности их отличительные
признаки уже несколько перемешались в своих значениях; так, между
прочим, в старославянском падежи родительный и предложный, отличенные
во многих случаях особенными признаками в склонении существительных
имен, в склонении прилагательных и местоимений множественного числа
смешались в одно окончание (великыихъ, васъ); звательный падеж
удерживал свое особенное окончание только в единственном для
существительных и т. д. Что касается до предложного множественного
числа, равного по окончанию с родительным, то в этом отношении
замечательнее других наречий сербское, удержавшее окончание это
исключительно для родительного падежа (човеках, сръдацах, женах вместо човеков, сръдац, жен).
Вместе с этим сербское наречие смешало в одном окончании творительного
(двойственного числа) падежи творительный, дательный и предложный
множественного числа (jеленима значит: оленямъ, оленями,
оленяхъ). Звательный падеж еще сохранился для существительных
единственного числа в наречиях северо-западных и в сербском, но и то
уже не во всех случаях; в хорутанском и хорватском он почти пропал.
Болгарское наречие почти совершенно потеряло изменяемость слов по
падежам: бедные остатки падежей остаются почти исключительно только в
местоимениях, в существительных отличается только звательный.
Значительные утраты понес .в отношении к падежам и русский язык:
звательный сохранился еще в малорусском, но в великорусском об нем
напоминают только, некоторые слова (боже, господи). Родительный
падеж единственного числа женского рода в существительных мягкого
окончания и в прилагательных окончания твердого и мягкого принял
окончание предложного и дательного (земли — твоей — пахотной) — еще не везде, но в большей части говоров местных, так что и там, где еще слышится старый родительный (на «, ѥ вместо старослав. ѧ: земл» твоеѥ — пахотноѥ),
он уже употребляется с исключениями (особенно в существительных) и
смешанно с предложным и дательным. Винительный множественного числа
слился совершенно с именительным и родительным. Это ослабление значения
форм падежных показалось в языке русском уже издавна: его можно
заметить уже и в памятниках XIV века. Расширяя все более свой круг, оно
дошло теперь до таких, как называется, неправильностей, которые не
могут не поражать людей, знакомых с языком старым или с правилами
книжного языка. Так, между прочим, и окончание дательного
множественного числа (амъ) употребляется во многих краях вместо творительного (съ намъ вместо съ нами) и т. п.

Наклонение неопределенное довольно долгое время сохраняло свою достигательную форму (на ъ и ь):
примеры его сознательного употребления находятся в памятниках XIV и
даже XV веков. Теперь эта форма сохранилась только в наречиях
хорутанском и хорватском, но и в этих наречиях уже она не всегда
выражается ясно: в хорутанском окончательное и выговаривается в иных местах как гласный ъ очень глухо, почти неслышно (борити = боритъ (три слога) = борит (два слога), а в хорватском и употребляется и опускается часто по произволу (вместо идем га зват можно слышать и идем га звати, вместо не хтео звати — не хтео зват). В чешском наречии можно тоже заметить только темное воспоминание о форме достигательной: везде слышно выражение jdi spat, даже и там, где окончательное и в неопределенном наклонении не отбрасывается или где последнее т
не выговаривается твердо, но, с одной стороны, таких выражений очень
немного, а с другой — немного и таких мест, где бы народ удерживал
окончательное и. В русском, удерживается ли и или при опущении его смягчается согласная т в ть (чь) или ць, об отличении достигательной формы нет уже никакого помину. Даже и в старых памятниках она соблюдается не всегда правильно.

[Появляться стало удвоение формы неопр. накл: иттить, клятиўтися (от клять, клясть), клясть = клятть (с = т).]

Две простые формы времени прошедшего в изъявительном
наклонении были в древности в общем употреблении у всех славян, и уже
довольно поздно, в XIV — XV веках, стали быть пренебрегаемы все более и
более, будучи заменяемы формами сложными. Впрочем и до сих пор они еще
не забыты в большей части наречий славянских. Во всех юго-западных
наречиях они хотя и перестают быть необходимостью, но еще твердо
удерживаются обычаем народным; Более всего они обычны у коренных
сербов, которые правильно отличают форму прошедшую (онъ игра, они играше, он би, они бише) от формы преходящей (онъ играше, они играху, он биjаше = беше, они биjаху = беху).
У славян живущих на восток и на запад от них, т. е., с одной стороны, у
болгар, с другой — у хорватов и хорутанских словенцев, обе эти формы
отчасти перемешиваются в значении, отчасти заменяются сложными. У
болгар есть обе формы, но отличаются только в единственном числе (играх — игра, би — биха и играх — играше, бех — беха).
Менее всего они обычны в хорутанском наречии; каждый словенец поймет их
значение, но уже немногие употребят их сами; только в некоторых горных
говорах можно слышать их, и то более в поговорках, чем в простом
разговоре, или же в значении не прошедшего, а настоящего времени (учисте, дѣласте вместо учите, дѣлате).
Что касается наречий северо-западных, то из них простая прошедшая форма
употребляется народом, как необходимая принадлежность глагола, только в
наречии лужицком, но уже только одна преходящая (волах, волаше, волаху).
В наречии чешском простые формы были обе, но уже смешаны были одна с
другой (так что в третьем лице множественного и преходящее и прошедшее
принимали одинаковое окончание ху: несjаху — несеху). Теперь они забыты, и остатки их (bych, bys, bychom, byste) получили характер сослагательный. В таком же смысле употребляются остатки их и в наречии польском (bym и bych, byś, byśmy и bychmy, byście), имея, впрочем (без прибавления by),
значение и настоящего времени (cnotą śmy szczęśliwi — мы счастливы
добродетелью). При этом нельзя не заметить особенной сложной формы
настоящего времени, сохраняющейся в местных говорах польских: jam jest,
tyś jest, myśmy są, wy ście są, т. е. я есмь есть, ты еси есть, мы есмы суть, вы есте суть,
более правильной, чем употребительная в других говорах и в литературном
языке: jestem, jesteś, jest, jesteśmy, jesteście, są, в которой с
помощью jest вместо są образованы и два лица множественного числа.
Форма эта, замечательная отчасти и для объяснения образования формы
прошедшей, употреблялась прежде и у писателей: так у Кохановского
читаем: cnotą śmy są szczęśliwi. В русском языке простые формы
прошедшего времени господствовали еще и в XIV веке. В памятниках не
только XIV, но XIII и XII веков встречаются, правда, ошибки против их
правильного употребления, в которых выражается незнание отличий лиц, но
их вообще так немного в сравнении с теми случаями, где бы ошибки могли
повториться и, однако, не повторялись, что этого достаточно для
доказательства, что ошибки сделаны переписчиками позднейшего времени. В
Слове Даниила Заточника есть выражение «умъ мой яко нощны вранъ на
нырищи забдѣхъ», но то, что в нем
кажется ошибкой, произошло не по ошибке, а по желанию дословно внести
выражение св. Писания (Псал. 101, 7 — 8): «t»ко нощный вранъ на нырищи
(за-) бдѣхъ». В некоторых списках
Хождения Даниила есть выражения явно ошибочные: «тогда онъ поклонихся;
азъ ту стояше», но все списки Хождения Даниила так поздни, что в них
подобных описок нельзя не ожидать. Так и в списках Сказания о побоище
Мамаевом выражение «Дмитрiй же слышахъ» есть очевидная описка позднего
писца. Для того чтобы убедиться, что это описки, а не ошибки
сочинителя, стоит сравнить списки — и не в том так в другом найдется и
правильное чтение. Как бы, впрочем, то ни было, в XIV — XV веках
простые формы прошедшего были народом оставлены, так же как и в
некоторых западных наречиях, и сохранилось только в бедных остатках. К
числу этих остатков должно отнести форму условную, образуемую
посредством бы; хотя, лишившись видоизменяемости по лицам и числам, это бы могло показаться союзом, тем не менее оно точно так же образует сложное время, как образовывало и прошедшее быхъ в языке древнем (я писалъ есть сокращение древней формы: я (язъ) есмь писалъ; так и я бы писалъ употреблено вместо древнего: я (язъ) быхъ писалъ; писалъ в обоих случаях есть причастие, только соединенное с двумя разными формами вспомогательного глагола). Мы не изменяем бы на том же основании, как не изменяем и есть, употребляя это третье лицо единственного для всех трех лиц обоих чисел. И как не везде в языке русском осталось неизменным есть, так не везде осталось неизменным и бы. В великорусском осталось еще еси не в одних песнях (гой ты еси) как знак второго лица; в малорусском восточном еще чаще слышится еси и есте; в малорусском западном употребительны не только вторые лица, но и первые: емь, есмо=смо; так и в сослагательной форме в белорусском и в некоторых говорах собственно великорусского еще слышно быси = бысь, в малорусском восточном бысь и бысте, а в малорусском западному и бымь, бысмо (отличные от бывъ емъ, бывъ си, были смо, были сте). К числу остатков простых форм прошедшего времени должно отнести и буде = будеть, употребляемое теперь безлично, т. е. в 3-м лице единственного. Форма буду, будешь
и пр., хотя осталась издавна в значении будущего во всех наречиях
славянских, есть однако форма настоящего времени настолько же, как и иду, веду, хожу, ношу и пр., и предполагает подобные формы для выражения прошедшего. Как от иду было идохъ и ид»ахъ, так и от буду — будохь и буд»ахъ. От буд»ахъ третье лицо единственного будяше известно (напр., из летописи Нестора: аще ли будяше нужьное орудiе, то оконьцемъ малымъ бесѣдоваше, л. 79. Хотя видѣти абье уязвенъ будяше, 62. Сбудяшеться старче слово, 81). От будохъ третье лицо единственного было бы буде или с окончанием т — будеть, как от идохъ — иде или идеть. Это буде = будеть такое же прошедшее совершенное, как и бы, и так же как бы
могло употребляться в смысле сослагательном или условном. Но оно
издавна утратило уже свою изменяемость, получив смысл безличный (в
Русской Правде есть будеть видили), а потом легко могло смешаться с настоящим-будущим и замениться им (как и в Русской Правде: будутъ крали вместо будоша крали). Не один русский язык представляет формы буд»ахъ и будохъ.
В чешских старых памятниках budjech — budjese встречается довольно
часто (напр., у Далимила: w starśich budjese rada, w kupeli je
zmyjechu, tak wsje nemoci zbudjechu и пр.). В лужицком budźich —
budźiśe в смысле сослагательном изменяется вполне и столько же обычно в
простом разговоре, как и другая форма прошедшего простого — bech, beśe.
В болгарском есть быдох — быде, тоже для всех лиц обоих чисел, отличное от бех — беше, а по местам слышно и быдjах — быдjаше тоже в смысле сослагательном.

Формы сложные, очень разнообразные, представляются и в
самых древних памятниках славянских. Некоторые из них постепенно вышли
из употребления, но другие, более сложные, появились, позже,-на их
место, прежде чем те были забыты. Теперь формы сложные не так
разнообразны по составу, но зато числом их более. В числе вышедших из
употребления особенного внимания достойны те, которые составлялись
помощью причастий действительных наращаемых. Соединение причастия
действительного настоящего со вспомогательным глаголом быть
было в древнем языке так же обычно, как и соединение с этим глаголом
причастия настоящего страдательного; примеры его можно найти и в
памятниках старославянских (например, в Остромировом Евангелию и бѣ учѧ въ сѫботы), и в чешском (напр., в одном из очень старых списков псалтыря: neni kto dobuda duśe me = нѣсть взыскаяй душу мою, Псал. 141, 5.), и в русском (напр., у Нестора: бяше около града лѣсъ и бяху ловяще звѣрь).
Форма эта не совершенно погибла: в приморском сербском и хорватском ее
можно еще слышать, хотя место причастия и заступило деепричастие
(напр., он jебио ходеч, када га позвали — он был ходя, когда его позвали). Что касается причастия действительного прошедшего, то его окончание въ сравнивали с окончанием 1-го лица прошедшего простого хъ, думали, что оба эти окончания вместе с окончанием прошедшего причастия лъ
значат одно и то же, «как придыхания для устройства слогов», и что
поэтому-то употреблялись будто бы без различия. С этим никак нельзя
согласиться: хъ есть знак первого лица, равный по смыслу с мъ (срав. ego — me, герм. ich — mich, лит. as и masmene, слав. азъ — мѧ), между тем как лъ и въ — местоимения указательные, употребленные для образования причастий, как прилагательных отглагольных. Замечено было, что сѣ»въ стоит в некоторых рукописях вместо сѣ»хъ там, где теперь мы употребляем сѣялъ (Матф. XXV, 26). Примеров подобных можно представить много из древних памятников русских (напр., у Нестора: Игорь же совокупивъ вой многи и тали у нихъ поя, — Русь поидоша и приплуша, и всю страну никомидiйскую поплѣнивше и судъ весь пожьгоша, — Володимеръ слышавъ яко ятъ бысть Ва-силько ужасеся, и всплакавъ и рече
и пр.). В русском языке эта форма не погибла и теперь: в северных
говорах наречия великорусского она сохранилась, хотя и не сохранивши
своей прежней определенности оттого, что вместо причастия,
согласовавшегося с подлежащим в роде и числе, употребляется
неизменяемое деепричастие (онъ ужь вставши, вы были вставши и т.
п.). Как теперь, так и прежде в этом случае настоящее время
вспомогательного глагола часто опускалось, так же как опускается у нас
в прошедшем, составленном помощью причастия на ль (онъ сѣялъ вместо онъ есть сѣялъ), но в чешском старом оно часто оставалось, так же как и другие времена (jest zasluźiw, budu źiw и т. п.). Древние памятники славянские представляют сложные времена, образованные помощью глаголов: быть, имѣть, начать, хотѣть.
В памятниках позднейшего времени, равно как и в нынешних наречиях
славянских, употребление последних трех глаголов уже далеко не так
обще: их место заступил в большей части случаев глагол быть. Впрочем и теперь глаголы имѣть и хотѣть еще употребляются для образования будущего времени: иму думати вместо буду думать, стану думать, долженъ думать можно слышать в наречиях чешском, лужицком, польском. Хочу думать в том же смысле слышится в наречии болгарском и сербском; болгарин вместо этого еще употребляет, форму хочу да думаю и, кроме того, испорченную форму хочетъ думаю, так что думаю будет изменяться по лицам и числам, а хочетъ
останется неизменным для всех лиц и обоих, чисел. В русском народном
употребление глаголов вспомогательных тоже изменилось. Глаголы хотѣть и начать потеряли характер вспомогательности, а глагол стать получил ее. Глагол имѣть сохранился как вспомогательный для образования будущего только в малорусском: иму думать (думат — иму) вместо буду или стану думать. Что касается до глагола быть, то с усилением его вспомогательной силы образовались, в дополнение к формам древним, новые формы, более сложные. Формы есмь думалъ и буду думать остаются во всех наречиях, хотя и не без изменений: есмь опускается подразумеваясь, а быхъ употребляется без личных окончаний как неизменное бы; бѣхъ думалъ остается в болгарском, сербском, лужицком; есмь быль думалъ в сербском, хорутанском, чешском; быхъ былъ думалъ в хорутанском, чешском, польском; есмь бы былъ думалъ в сербском; буду думалъ в хорватском, хорутанском, польском; буду былъ думалъ в хорватском. В русском большая часть этих форм совершенно исчезла из говора народного.

Превращение славянского языка при переходе из древнего
состояния к новому очень яркими чертами отразилось на способе выражения
чисел, родов и лиц. Вместо трех чисел, бывших в древности необходимым
достоянием славянского спряжения, в большей части наречий осталось
только два; двойственное сохранилось теперь только в лужицком и
хорутанском. В польском характеристические окончания двойственного
числа тоже уцелели в народе, но употребляются вместо множественного (pojdźwa, pojdźta вместо pуjdћiem, pуjdźcie). В русском остались они только в нескольких словах: пожалуйста — то же, что в старом польском poźalujszta, по форме второе лицо двойственного; вы ста ради вместо вы есте ради
— тоже остаток двойственного. Отличение родов в спряжении потеряно
очень давно; в самых древних памятниках славянских находим отличение
родов только в двойственном; оно сохранилось в двойственном и до сих
пор там, где уцелело употребление двойственного числа. В русском
задолго прежде, нежели погибло двойственное, окончания рода мужского и
женского смешались, и есвѣ, естѣ стали употребляться в мужском вместо есва, еста. Что касается до лиц, то особенного внимания достойно третье. Древний знак его ть
стал выходить из употребления уже очень издавна; так, в древнейших
памятниках церковнославянских уже не видим, кроме немногих случаев,
употребления его в прошедшем времени (да, даѧше, даш», дахѫ вместо дать, да»шеть, дашѧть, дахѫть); только в некоторых глаголах первообразных видим тъ вместо ть в третьем лице единственного прошедшего времени (>тъ, жѧтъ
и т. п.). То же и в древнейших памятниках чешских. Только в русском
языке удерживалось в этих случаях довольно долго употребление ть, но и то почти исключительно в преходящем (да»шеть, да»хуть).
В настоящем долго удерживался знак этот в старославянском, чешском, так
же как в русском, но и в русском как в других наречиях он не удержался
как необходимая принадлежность спряжения. В западных наречиях он
сохранился теперь почти только в наречии болгарском, и то для одного
множественного (он дума, они думат). В русском народном, хотя и не погибло еще употребление ть совершенно, но во многих говорах вместо ть слышно тъ,
а в других для единственного числа уже не слышно ни того ни другого,
или же, если и употребляется, то самопроизвольно так, что можно и
опустить ть (иде и идеть).

[Появление неизменяемых слов очень давне: годѣ (Супр. 422), исполнь, свободь, средовѣчь (Малал. — Калайд. Ио. екз. 183) в старослав., ryzy в луж., мани, в серб. (тодушмани мани бише), в мрус. нар. мраздъ; в древ. русском также были такие прилагательные, например студень.]

Столь же значительные потери в отношении к определенности,
форм потерпели наречия славянские и в формах словосочетания. Между
явлениями, происшедшими вследствие превращения древнего строя, особенно
замечательны: опущение управляющих глаголов, необходимость сочетания
падежей с предлогами, потеря падежей с предлогами, потеря падежей
самостоятельных.

Случаи опущения глаголов управляющих, преимущественно существительного глагола быть,
попадаются и в древнейших памятниках, особенно в третьем лице
единственного настоящего времени. Теперь в большей части наречий это
опущение допущено для третьего лица обоих чисел. В русском оно стало в
большей части говоров почти необходимостью для всех трех лиц обоих
чисел.

Употребление падежей без предлогов все более
ограничивается. Так, между прочим, в хорутанском, чешском и особенно в
лужицком даже творительный, означающий орудие, требует перед собой
предлога съ (съ ножемъ рѣзать вместо ножемъ рѣзать). Предложный без предлога сохранился только в лужицком (Будишинѣ вместо въ Будишинѣ). Дательный места сохранился почти только в горном хорутанском (Бѣляку вместо къ Бѣляку, въ Бѣлякъ — in Villach). В русском беспредложный местный падеж сохранился только в поговорочных выражениях (напр., зимѣ, лѣтѣ вместо въ зимѣ, въ лѣтѣ, зимой, лѣтомъ).

Употребление падежей самостоятельных было не очень
распространено в славянском языке; так, между прочим, только в
отношении к старославянскому и древнему русскому не остается никакого
сомнения, что дательный самостоятельный употреблялся как форма
необходимая. В старых чешских памятниках есть случаи самостоятельного
употребления не только дательного, но и родительного (напр., в
Сгорельских отрывках Евангелия Иоанна: Iesus pozdwiženyma ocima v nebe,
rece, XVII, 1; Otpocivajicim dwemanadceti ucedlnikom pokazal sje jim
Jezis, Мар. XIV, 14; a jesce jich newer’icich ale diwucich pro weselé,
wece jim, Лук. XXIV, 41), но их так мало и употребление их так
принужденно, что едва ли не должно считать эти случаи следствием
влияния письменности старославянской. В русском употребление дательного
самостоятельного сохранялось еще в XIV веке, но уже не с такой
требовательностью, как прежде, и теперь осталось в некоторых выражениях
случайно (напр., в западномалорусской пословице самому теби^, в ли^си^, товарища не знайдеш; ясно, что при выражении самому теби^ подразумевать должно причастие будучу).

Состав всех славянских наречий, в том числе и русского
языка, изменялся постепенно все более, с одной стороны, от утраты
старых корней и от заменения слов, произведенных от них, новыми
словами, произведенными от корней, более обычных, с другой стороны — от
заимствований из языков иностранных. Утраты были впрочем вовсе не так
велики, как можно думать, не обращая внимания на богатства народного
языка. Чем более известны становятся западные славянские наречия и наш
народный язык, чем с большей доверенностью и отчетливостью
прислушиваемся к говору простого народа, тем более отыскиваем слов и
выражений древних, считавшихся утраченными, и тем менее можем
сомневаться, что и другие, еще не объясненные или вовсе неизвестные и
важные для объяснения древнего быта, будут также найдены в той же
неисчерпаемой сокровищнице — памяти народной. Утрат более кажущихся,
чем действительных: иные слова, прежде изменявшиеся по разным формам,
остались неподвижными в какой-нибудь одной форме; иные частицы,
например предлоги: па, су, бе, ра, потеряв свое независимое значение, сохранились в словах сложных (пажить, сурожь, бесѣда, радуга) и т. п.

Рассматривая множество слов, вновь образованных, нельзя не
обратить особенного внимания на то, что как в западных наречиях
славянских, так едва ли даже нет более в нашем русском созидаются до
сих пор слова совершенно новые, без всякого видимого пособия прежних
общеупотребляемых корней. Воображение народа творит их внезапно,
безотчетно, между тем нередко так удачно, так ловко выражая понятия,
что, несмотря на свое как будто случайное появление, они остаются в
памяти народной и занимают в ней место между словами необходимыми. В
минуты одушевленной беседы они срываются с языка собеседников так же
невольно, как и все другие слова, давно знакомые, но производят
впечатление сильнее других, делаются любимыми, расходятся из дома в
дом, из села в село, все далее, и потом не одно из них уже заставляло
этимологов задумываться, от каких бы корней могли они произойти. Едва
ли впрочем можно считать несомненным, что все такие слова —
произведения чистой случайности или личного воображения тех, кто в
первый раз их высказал; нельзя по крайней мере упустить из виду, что
некоторые из таких слов, как ни безотчетно срывались они с языка как ни
были далеки своей звучностью от всех других слов, известных тому, кто
их произносил в первый раз, находили себе подобные в других наречиях.
Основываясь на этих изведанных примерах, надобно допустить возможность,
что одно и то же такое слово, в одном или почти одном и том же смысле,
может быть высказано несколькими людьми в разных местах, совершенно
независимо и с тем особенным оттенком звучности, который требуется
характером местного выговора. [Сверх таких слов, как будто неизвестного
происхождения, вновь созидаемых, создается в народе множество таких,
которые, будучи произведены от слов общеизвестных совершенно правильно,
производятся все-таки случайно для выражения понятии, которые они без
особенной случайности не могли бы удержать за собой.]

Что касается до слов, занятых от других народов, то, как
их ни много в некоторых наречиях славянских, число их далеко не так
велико, как можно думать, доверяя некоторым простодушным составителям
словарей: многие из них считались занятыми только потому, что людям,
поставившим их в это число, незнакомы были языки, из которых они были
ими выводимы. Сравнение наречий славянских привело бы их совершенно к
другим заключениям. Высший класс общества принимал не всегда с
сопротивлением слова и обороты чужие, но и он — более по требованию
моды, по случайному увлечению, очень часто только на время; массы
народа, напротив того, постоянно уклонялись от этих заимствований, а
если брали чужое, то почти всегда переделывая сообразно с характером
своего языка.
8

[Развитие русского языка на наречия и говоры выражалось
все более и в составе его так же, как и в строе. Бесспорно, что этому
стремлению народного инстинкта к местному раздроблению языка мешало и
все более будет мешать стремление противоположное — обобщить язык,
сделать лучшую долю его богатства общим достоянием всех частей народа.
И есть уже он, общий русский язык, и силен уже он своей духовной
властью над всем народом, и все более упрочивает свое единовластие
всюду, даже в тех краях земли русской, где местные говоры резко
отступают от его направления. Тем не менее разнообразие состава говоров
в разных краях и разных классах народа ощутительно сильно и поражает
наблюдателя своей мелочной пестротой. Есть целые массы слов и
выражений, известных только в некоторых местах, между тем как
равносильные им по значению и отличные по звукам господствуют в других;
есть целые массы слов и выражений, известных только людям одного
класса, одного ремесла...]

К числу очень замечательных явлений в истории народного
русского языка принадлежит образование так называемого афинского, или
офёнского, наречия, почти совершенно непонятного по составу своему и
совершенно правильного по строю. Употребляемое ходебщиками,
странствующими продавцами, мастеровыми и извозчиками, оно считается у
нас языком, составленным нарочно для того, чтобы можно скрывать им свои
мысли и намерения, языком разбойников, обманщиков и т. п. Едва ли это
мнение совершенно справедливо. Бесспорно, что оно бывает употребляемо и
с такой целью, но так употреблен может быть всякий неизвестный язык,
каково бы ни было его происхождение. Бесспорно также, что в афинское
наречие введены теперь и такие слова, которые, происходя от русских
корней, повторяют только их в вывороченном виде, но таких слов в
сравнении с остальными немного. С другой стороны, также бесспорно, что
афинское наречие есть наречие местное — костромское и владимирское; что
очень многие слова его в общем ходу не только в губерниях Костромской,
Ярославской, Владимирской и других окрестных, но и в других северных, а
некоторые известны в разных других краях; что никто из знающих его не
думает скрывать его как тайну, так что и дети говорят по-афински и
всякому воля ему выучиться, лишь была бы охота; что мошенники и
разбойники не вели им никогда, сколько известно, своих тайных
разговоров, а употребляли для него ломаный татарский язык. Всматриваясь
же внимательно в состав афинского наречия, нельзя не остановиться на
таких словах, которые были в старом русском, или до сих пор находятся в
других славянских наречиях, или же относятся к древнейшему достоянию
европейских языков. В нем не одно слово заслуживает внимание филолога,
и жаль, если ни один из наших филологов оставаясь при мнении, что оно
не стоит серьезного внимания, не захочет сделать его предметом
особенного изучения…

Возвращаясь от современного состояния языка все далее
назад, в века прошедшие, наблюдатель видит в нем тем менее признаков
превращения, чем он древнее. В первые времена отделения наречий
славянских этих признаков было мало, с тем вместе мало было и черт
различия между наречиями. Еще один шаг назад, и все наречия не могут не
представляться наблюдателю одним нераздельным наречием.

VI

К тому времени, когда наречия славянские отличались одно
от другого еще очень немногими чертами, принадлежат первые памятники
письменности славянской и первое начало образования книжного языка. Вот
почему с такой легкостью распространялось у всех славян христианское
учение, когда проповедовали его братья-первоучители, Константин и
Мефодий, и ученики их: они могли проповедовать на своем местном наречии
всюду, куда ни заходили, оставаясь всюду совершенно понятными. Вот
почему и наречие это, раз освященное, церковью, могло утвердиться как
язык веры и науки всюду, где этому не помешали обстоятельства внешние.
Стоило применить его к требованиям того или другого местного наречия в
отношении к употреблению некоторых очень немногих звуков и некоторых
очень немногих форм и слов, — и между ним и этим местным наречием не
оставалось никакой разницы. Всего было легче утверждение
старославянского наречия в русской письменности, потому что русский
язык к старославянскому наречию был гораздо ближе всех других наречий
славянских и по составу и по строю. От этого, сколько ни мешались один
с другим в произведениях письменности, элементы старославянский и чисто
русский, язык этих произведений сохранял свою правильную стройность
всегда, когда вместе с элементом старославянским не проникал в него
насильственно элемент греческий — византийские обороты речи,
византийский слог — и когда притом писавший им был не чужестранец, не
умевший выражаться правильно по-славянски. Всего менее можно было
ожидать полной стройности языка от переводов с греческого и от
сочинений греков; всего более — от произведений тех из русских, которые
писали без старания подражать языку переводов. Так как переводимо было
более, чем сочиняемо, и в числе писавших бывали нередко греки, то
некоторые уклонения от правил общеславянской стройности языка не могли
не войти в обычай и не утвердиться в языке письменном. Эти уклонения,
сначала касавшиеся только слога, потом и некоторых правил
словосочетания, положили первое начало отделению языка письменного от
языка народного. Столько же важно было в этом отношении и введение в
язык письменный слов чисто греческих и взятых из, книг греческих или
буквально переведенных со слов греческих для выражения тех понятий веры
и науки, которые не могли быть известны народу. Впрочем до тех пор,
пока в языке народном сохранялись еще древние формы, язык книжный
поддерживался с ним в равновесии, составлял с ним одно целое. Друг
другу они служили взаимным дополнением. Народная чистота одного и
ученое богатство другого были в противоположности, но. не более как
язык людей простых и людей образованных. Действительное отделение языка
книг от языка народа началось уже с того времени, когда в говоре народа
более и более стали ветшать древние формы, когда язык народа стал
решительно превращаться в строе своем. Язык в народе изменялся и весь
на всем своем пространстве и по разным местностям, развиваясь на говоры
и наречия, а в книгах вольно и невольно Удерживался язык древний,
неизменный язык веры и церкви. Писавшие по-книжному хотя и позволяли
себе вводить в него слова из языка народного, но характер его строя,
кроме употребления звуков, оставляли почти совершенно неприкосновенным,
нарушали его только нечаянно, случайно, по безотчетной забывчивости.
Его чистоту берегло более духовенство, потому что имело болеет нужды
знать его как язык веры; его чистоту нарушали более люди светские,
менее к нему привыкавшие, но и они нарушали ее не по воле, чтили его
как язык веры, как язык высшей образованности, оттеняли им свой живой
народный язык не только на письме, но и в изустном разговоре и вместе
боялись оттенками народного языка портить язык книги тем более, чем
важнее был предмет, о котором писали, чем нужнее казалось поддержать
важность речи. Прочное начало образованию книжного языка русского,
отдельного от языка, которым говорил народ, положено было в XIII — XIV
веках, тогда же как народный русский язык подвергся решительному
превращению древнего своего строя. До XIII века язык собственно книжный
— язык произведений духовных, язык летописей и язык администрации — был
один и тот же до того, что и Слово Луки Жидяты, и поучения Иллариона, и
Русскую Правду, и Духовную Мономаха, и Слово Даниила Заточника, и Слово
о полку Игореве, и Грамоту Мстислава Новгородского некоторые позволяли
себе считать написанными одинаково на наречии не русском, а
старославянском. Если бы язык народный в то время, когда были писаны
все эти вещи, отличался от книжного, то он не мог бы не показать себя
хоть кое-где своими особенностями, по крайней мере настолько, насколько
народные языки западной Европы в то же время показывали свои
особенности в книжном латинском. В XIV веке язык светских грамот и
летописей, в котором господствовал элемент народный, уже приметно
отдалился от языка сочинений духовных. В памятниках XV — XVI веков
отличия народной речи от книжной уже так резки, что нет никакого труда
их отделить. Эти отличия увеличивались сколько от удержания в книгах
древнего строя языка, столько и от изменений; которым подвергался
книжный язык независимо от народного. Не неподвижным оставался язык
книжный. С одной стороны, с расширением круга литературной
деятельности, трудно было писателю ограничиваться в круге понятий
ученых, для которых прежде придуманы были приличные выражения: по
образцу не народному, а старославянскому, хотя и с применением к языку
русскому, постепенно составлялись новые слова производные и сложные; и
число этих слов увеличило с течением времени состав книжного языка на
третью долю, если не более. С другой стороны, вследствие связей с
иностранцами занимаемы были все более слова и обороты из чужих языков,
особенно из латинского — одни с применением к характеру русского языка,
другие целиком. Вследствие всего этого язык книжный окончательно
отделился от народного. Время отделения книжного языка от народного
составляет первый период его развития.

Прежде окончания этого первого периода начался второй
период его развития — период его возвратного сближения с языком
народным. Чем более превращался язык живой народный, чем более исчезали
в нем из обычая и сознания древние формы, тем более под его влиянием
терял свою древнюю систему язык книжный. В XVI веке язык древний в
отношении к народному был уже на такой степени противоположности, что
только очень образованные писатели умели владеть им, не смешивая с
языком народным. Чем более умножалось образование и письменность, чем
более яснела мысль обобщения литературы, тем более элементов языка
народного, часто против воли книжников, заходило в язык книжный, и тем
легче были эти заимствования, чем менее отзывались простонародностью.
Из народного языка вошло в книги постепенно очень много слов для
выражения тех понятий народных, которые трудно было передать словами
языка церковного. Из народного языка в книжный заходили тоже и многие
обороты тем с большей легкостью, чем менее твердо было у писателя
знание языка церковного. Тогда вместо одного языка книжного явилось
два: один, древний, оставаясь ненарушимым в своем строе, только
несколько оттенялся от первоначального своего вида влиянием народного;
другой, новый, был смесью старославянского с живым народным. А так как
народный язык уже делился на наречия, то и этот новый книжный язык не
мог быть везде один и тот же и тем более удалялся от старославянского,
чем более резки становились черты местных отличий народного говора.
Временное отделение Руси западной от восточной не могло, между прочим,
не наложить печати на местных видоизменениях нового книжного языка: в
XVI — XVII веках его западное видоизменение довольно ярко отделилось от
видоизменения восточного. Потом, когда обе части Руси опять соединились
в одно целое, когда почти вся масса русского народа политически
сосредоточилась в Москве, хотя и стали все местные видоизменения нового
книжного языка сближаться под одним влиянием народного наречия
великорусского, но это сближение могло происходить только медленно;
столько же медленно приобретало свои права на ународование книжного
языка господствующее наречие великорусское. Множество слов и оборотов,
хотя и образованных русскими, но по формам давно устарелым или по
образцам чужим — греческим, латинским, инославянским, успели
укорениться так сильно в книгах, что потом легче было презреть
равносильными им словами и оборотами живонародными, чем ими заменить
вновь то, что было хотя и чуждо народу, но освящено давностию. Легче
было дополнять язык книжный заимствованиями из языка народного, чем
отвергать из книжного то, что уже считалось его принадлежностью. Победы
народности шли и идут медленно: каждая отвергнутая форма, каждое
отвергнутое слово стоило и стоит борьбы, иногда и долговременной и
всегда более или менее упорной. И между тем как все отвергнутое
нетрудно пересчитать, неотвергнутыми остаются целые громады. Было
время, когда вопрос о словах понеже, поелику, поколику и им
подобных делил пишущих на две противоположные стороны, не шутя
спорившие между собой, быть ли этим словам или не быть, — и тогда же
лучшие писатели, отвергавшие эти слова, в число законных «вольностей
поэтических» позволяли себе включать употребление родительного падежа
женского рода в единственном числе на ыя, iя, ея (напр., кичливыя жены супругъ) и другие столько же устарелые формы. Недавно такой же вопрос возбудили слова сей и оный,
а между тем те, для которых они сделались совершенно невозможными,
нисколько не задумываясь, употребляли слова, в которых, противно
требованию языка народного, обычай книжный допустил щ и жд вместо ч и ж или ре и ле вместо ере и еле, оло (напр., рождество вместо рожество, пред, вместо перед,)
и т. п. В таком роде были большей частью победы народности над языком
книжным. Нельзя притом не заметить, что победы эти состояли более в
отвержении из языка книжного тех форм и слов, которых не знает народ,
чем во введении тех форм и слов, без которых не может обойтись язык
народный и которых недостает в языке книжном. Так, между прочим, до сих
пор еще остаются в изгнании слова ихный, неинъ, хоть их и нечем
заменить; так, неправильностью считается сочетание деепричастия с
глаголом существительным, столько употребительное в северном наречии
великорусском. Победы народного языка над ненародной частию книжного
были и есть тем тяжелее, что им мешало и мешает влияние языков западной
Европы: вместе с образованностью западноевропейской переходили в язык
наших высших классов и книг слова и обороты чужие; нужные и ненужные, и
затрудняли его сближение с языком народным. Эта отдельность языка
книжного от народного при развитии наречий и распространении
письменности и любви к занятиям литературным пробудили охоту к попыткам
употреблять в книгах язык чисто народный. Явились и продолжают являться
в разных краях России писатели, которые стараются выражаться совершенно
так, как говорит простой народ, но их усилия на книжный язык произвели
до сих пор влияние не столько, как бы можно было ожидать, по крайней
мере потому, что их самих было мало. Вследствие их влияния вошло в
книжный язык несколько слов, большей частью технических, и несколько
поговорочных выражений — не более. Сила старых книжных привычек до сих
пор так сильна, что даже писатели, старавшиеся употреблять чисто
народный язык, не могли и не могут оставаться в круге, ими для себя
назначенном, и чуть только перестают говорить по-мужицки, как нечаянно,
против воли, мешают в свой язык разные мелочи из языка книжного. Таким
образом, новый период истории книжного русского языка, представляя ряд
побед народности живой над тем, что уже отжило, далеко еще не окончил
своего цикла. Цель впереди и видна, и далека.

И точно ли то цель, что ею кажется? То, что ею кажется, не
косвенное ли только ее отражение? По крайней мере сомневаться можно в
том, что весь ход побед народного языка над письменным должен состоять
только в отвержении слов и грамматических форм, отвергнутых народом,
или ему неизвестных. Указание одних только состязаний о словах и формах
не может наполнить всю историю письменного языка в его соотношении с
народным. Она не может довольствоваться тесным кругом грамматики и
лексикографии; она должна обращать внимание на изменения языка
письменного под зависимостью слога народного: на постепенное усиление
требований народного вкуса, народной риторики и пиитики, требований
несравненно более законных и понятных, чем все требования риторик и
пиитик, вымышленных книжниками. Ряд этих побед русского языка народного
над ненародным гораздо важнее, занимательнее и даже утешительнее. Уже в
периоде древнем народность боролась со вкусом византийским все более
удачно. В XVI — XVII веках борение с латинским вкусом было еще удачнее.
В XVIII веке началось влияние германское, а позже, во второй половине
века, французское. То и другое было сильно, но было уже в то время,
когда образованность привлекала к себе людей изо всех слоев народа, и
следовательно не могла не становиться все более народною, своебытно
русскою. То и другое влияние нового Запада довершило упадок вкуса
средних веков, освободило вкус от ига несовременности и этим возбудило
силы его против себя, само стало упадать все более… Цель побед вкуса
народного, полное образование своебытного русского слога в книжном
языке еще впереди; цель эта далека, но видна: и видна сама цель, а не
призрак. Глядя с этой точки зрения на историю языка, нельзя не видеть
ее близкой связи с историей литературы.

VII

С судьбами языка всегда остаются в близкой связи и судьбы
литературы. Словесность народная, везде и всегда составляющая
принадлежность необходимую жизни народной у самых необразованных
народов, хранимая памятью народа без пособия письмен, принадлежащая к
преданиям народа как часть одной нераздельной единицы, неразрывно
связана с языком и народностью народа и совершенно зависит в судьбах
своих от тех условий, которым подлежат и судьбы языка народа, и все
главные черты его народности. Ее история, будучи рассматриваема
отдельно от истории языка народа, всегда оставаться будет набором
отрывочных замечаний, которым можно дать только внешний порядок
повременный, но не общий смысл. Словесность письменная, книжная,
литература, как ее обыкновенно называют, принадлежа не всему народу, а
только части его, в своих направлениях и изменениях может подлежать
многим условиям посторонним, внешним, не зависимым от обстоятельств,
под влиянием которых находится масса народа, но и она в своем
содержании и развитии представлена быть не может без языка, который
избрала своим орудием, и, если этот язык происходит от языка народного,
может быть рассматриваема исторически только вместе с историей языка.
Старея по языку своему, она стареет и по духу; и как бы ни были
превосходны некоторые из ее созданий, на них всегда остается отпечаток
времени.

Те же периоды, которые резко отделяются в истории русского языка, нельзя не отделить и в истории литературы русской.

Периоду образования народного языка русского в его
древнем, первоначальном виде соответствует период первоначального
образования народной словесности; периоду отделения книжного языка от
народного соответствует период отделения книжной литературы от народной
словесности, а периоду возвратного сближения книжного языка с народным
— период сближения книжной литературы с народной словесностью.

Для истории древней народной словесности русской прямых,
непосредственных материалов менее, чем для истории народного русского
языка; тем не менее есть средства и пособия дать ответы по крайней мере
на главные из ее вопросов. Одно изучение тех памятников народной
словесности, которые записаны в прежнее время или сохраняются доселе в
памяти народной, изучение внимательное их характера, содержания и форм,
подкрепленное знанием древностей русских, представляет возможность
уразуметь главные черты древней народной словесности русской.
Доказательства и объяснения выводов, сделанных вследствие этого
изучения, находятся, с одной стороны, в памятниках древней и старой
книжной литературы нашей, с другой — в памятниках книжной литературы и
народной словесности наших западных соплеменников. Особенно важно
сближение фактов, представляемых памятниками народной словесности
разных славянских народов: факты эти, нисколько не противореча одни
другим, дополняются одни другими взаимно, давая возможность изучать
историю русской народной словесности с общей славянской точки зрения.
Рассматривая эти факты в отношении к языку, их можно разделить вообще
на два отдела: одни касаются гармонии языка, другие — слога.

Требования гармонии языка всего более отразились в
сочетании слогов долгих и коротких, с ударениями и без ударений, в
мерности речи. Образование мерной речи должно отнести к тому же
отдаленному времени, когда язык у всех славян, еще не переходя в период
превращений, продолжал развитие своих первоначальных древних форм. Это
можно заключить отчасти по древним чешским памятникам IX — XIII веков,
отчасти по сравнению разных славянских песен позднейшего времени. В тех
и других главная идея о размере стиха повторяется одна и та же.
Древнейший и у всех славян одинаково распространенный эпический стих
заключает в себе десять слогов с двумя ударениями, так что или к
каждому слогу, обозначенному ударением, относится одинаково по четыре
слога без ударений (напр., ужъ какъ палъ туманъ на сине море), или же к одному из слогов с ударением относится три, а к другому пять слогов без ударения (напр., Aj Wl’tawo — ce mutiši wodu- Два се вука — у бърлогу колjу).
Древнейший и также у всех славян распространенный лирический стих
заключает в себе шесть или восемь слогов тоже с двумя ударениями, так
что к каждому принадлежит по два или по три слога без ударений. Позже
появились стихи с тремя ударениями в двенадцать и более слогов и с
одним ударением на четыре и пять слогов. Каждая стопа, т. е. каждая
часть стиха, отмеченная отдельным ударением и заключающая в себе
определенное количество слогов, должна была быть и по содержанию
отдельной частью мысли или фразы; с окончанием стопы должно было
оканчиваться и слово. Место для слога с ударением сначала едва ли было
определенное: ударение не могло быть только на первом, и на последнем
слоге стопы. Впрочем к древним чертам развития славянского стиха должно
отнести старание поместить ударение как можно ближе к середине стопы;
так в русском эпическом стихе слог с ударением издавна ставится в
середине между двумя парами слогов без ударений. На том же условии
соответствия, по которому в одном и том же стихе могла быть одна стопа
о четырех, а другая о шести слогах, образовалось также издревле
сочетание пар стихов, из которых в одном восемь, а в другом шесть, или
же в одном семь или шесть слогов, а в другом пять или четыре. Вместе с
парованьем стихов положено начало куплетам: два равные стиха составляли
сами по себе куплет, так что к каждому стиху относилась половина
музыкального напева; два неровные стиха сочетались с такою же другою
парою неровных стихов, и в таком случае на половину напева приходилось
по два стиха. Дальнейшее развитие форм куплетов принадлежит к
позднейшему времени. Из этого надобно исключить только употребление
припевов, которые издревле были в обычае не только при окончании
куплета, но и каждого стиха и даже каждой стопы. Некоторые из этих
припевов сочетались последними своими звуками с последними звуками той
части стиха, за которой повторялись; это положило начало употреблению
рифм. Нельзя сказать, что рифма есть изобретение новое: в древнейших
пословицах славянских, сохранившихся у многих славян в одном и том же
неизменном виде, видим рифмы; в сказочных присказках, не изменяемых по
воле рассказчика, всюду повторяемых дословно, тоже встречаются рифмы.
Тем не менее рифмование стихов в песнях есть явление позднее: многие
славяне до сих пор или совсем не знают обычая украшать стихи своих
песен рифмами или употребляют рифмы очень редко. У великорусов и у всех
юго-западных славян употребление рифм очень мало обычно; у малорусов и
у славян северо-западных, за исключением сербов-лужичан, рифмы очень
употребительны, но и у них не везде: так между прочим, большая часть
песен обрядных у всех народов славянских остается без рифм. До какой
степени в древнее время имело участие в размере употребление гласных
долгих, определить трудно, но сомневаться нельзя, что оно было издавна
и впоследствии времени развилось очень сильно и в стихах, и еще более в
мерной прозе. Это заключать можно по тому, что даже в прежних
памятниках (напр., в некоторых поэмах чешской Краледворской рукописи)
вместе со стихами правильно десятисложными попадаются довольно часто
стихи менее и более чем в десять слогов; стихи менее чем в десять
слогов, перемешанные с десятисложными, показывают, что в них слоги
долгие получали значение двух или трех коротких, а стихи более чем в
десять слогов вместе с десятисложными могли быть допускаемы только в
таком случае, когда несколько слогов коротких можно было считать как бы
за один слог. Мерная проза старинных сказок у всех славянских народов
представляет столько же осязательное доказательство тому, что в размере
у славян издавна принято было в расчет различие слогов долгих и
коротких; на основании возможности уравнивать по нескольку слогов
коротких с одним долгим образовывались мерные фразы сказочного
рассказа, равные одна другой по размеру, хоть и очень различные по
количеству слогов. Различение короткости и долготы слогов развилось
мало-помалу в языке так же, как и в музыке, где один и тот же отдельный
звук может иметь значение и целого такта, и четверти его, и
шестнадцатой доли, и более. Такую мерную прозу, вдобавок еще и
рифмованную и правильно подчиненную музыкальному напеву, видим в
малорусских «думах», в сербских «нарицаньях» над умершими, в некоторых
хорутанских «певаньях» и пр. Свобода не соблюдать в стихах песен
определенного количества слогов на определенное количество ударений
вместе со свободой не соблюдать мерной речи в пересказе сказок
увеличивалась все более, увеличивалась одновременно с отдалением языка
от своего первообразного древнего вида, и язык народной словесности,
удаляясь от древних условий гармонии, все более сближался с языком
простого, обыденного разговора. Вследствие этого сделались возможными
такие народные песни, которые отличаются от обыкновенной разговорной
речи только музыкальным напевом и в которых выражения по своей, форме
так мало зависят даже от напева, что одну и ту же песню можно
прилаживать к напеву и так и иначе, и вставляя слова, и выпуская, и
меняя их порядок. У хорутан, между прочим, некоторые «певанья» поются
так произвольно, что самые напевы от этого теряют свою мерность: один
такт поется скорее, другой медленнее, иные такты опускаются, другие
прибавляются. То же самое видим и в песнях наших русских слепцов: в
некоторых остаются едва заметные остатки прежней стройности напева; в
других на память о ней осталось только то, что они не просто говорятся,
а напеваются, между тем как в этом напевании нет уже ни малейших следов
мелодии.

Подобное превращение замечаем и в слоге произведений
народной словесности. Рассматривая их в отношении к слогу, а вместе с
тем и к содержанию в том виде, как они представляются теперь у разных
славянских народов, замечаем, что их вообще два рода: одни отличаются
эпической важностью изложения, художественным достоинством образов и
выражений, другие, напротив того, шутливостью, нередко переходящей все
границы приличий, как их понимает сам народ, или даже безобразностью
образов и выражений. Те первые остаются собственностью всего народа,
обоих полов, и повторяются или слушаются стариками всегда одинаково, с
такою же любовью, как и молодежью; эти вторые слышны более там, где
народ позволяет себе не соблюдать привычных условий приличий. У-
некоторых славян более первых и менее последних, у других напротив, но
не всегда так бывало. Чем где более первых, тем там более процветает
народная словесность, все более обогащаясь памятниками, достойными
внимания образованных людей, и с тем вместе более удержались вообще
нравы и обычаи старой народности, а где их менее, там народ менее любит
свою народную словесность, беднее в ней памятниками, не лишенными
художественного смысла, и сохранил менее черт своей племенной
общеславянской народности. Из этого одного можно заключать, что прежде,
когда всюду у славян народные нравы и обычаи не были подвержены влиянию
чуженародности, всюду у славян господствовало эпическое достоинство в
произведениях народной словесности, а вместе с тем и народная
словесность была богаче, необходимее для народа. То же самое
доказывается и уцелевшими древними памятниками народной словесности
славянской и историческими напоминаниями о них. Так, из летописей
чешских и из памятников чешской письменности IX — XIII веков знаем, что
чехи были в то время богаты народными эпопеями, в которых эпическое
достоинство содержания и изложения своей художественностью во всякое
время могло бы удовлетворить самому прихотливому требованию
образованного художника; теперь же чехи в отношении к народной
словесности беднее всех других славян: чех мало и поет, и мало
рассказывает, мало припоминает и пословиц, и тем, что поет и
припоминает в рассказе, редко может порадовать художественный смысл и
свой и другого славянина. А между тем северный сосед чеха,
серб-лужичанин, сохранивший более народности, хотя и более чеха
образованный, все еще любит свои поэтические напевы и рассказы, не
может жить без них и, несмотря на то, что многое уже утратил из
памятников своей народной словесности, все еще богат ими и дорожит в
них эпическим достоинством. Хорутанский словенец и карпатский словак
также дорожат остатками своих старинных эпопей; по этим остаткам можно
судить, что их эпопеи были столько же прекрасны, как и древние чешские.
У поляка уже нет их и в остатках, но из летописцев знаем, что они были
и что в них сохраняла память народа были отдаленной древности. Сербы
богаты эпопеями еще и теперь, изумляя множеством их и художественностью
содержания и слога всякого, кто сколько-нибудь привык понимать значение
народной словесности. Эпическая народная словесность русская достойна
не меньшего внимания; теперь она не так строго подчинена условиям меры
стихотворной, богаче произведениями, сложенными мерной прозой, чем
правильными стихами, но древний характер слога в ней все еще виден, а
содержанием своим она обнимает почти все периоды истории народа. Как у
русских, так и у других славян, сохранивших менее или более любовь к
народной эпопее, сохраняется в той же мере достоинство эпического слога
и в других песнях. Напротив того, чем где менее любви к эпопее, тем
менее там в народной словесности и того достоинства изложения, той
отчетливости в выборе слов и выражений, которой дорожит народ, любящий
свою словесность, как один из необходимейших элементов своей
нравственной жизни. Удаление языка народной словесности от условий,
сохраняющих в нем его эпическое достоинство, приближение к
обыкновенному простому разговору так же важно, как и удаление языка ее
от условий гармонии, от правильности размера. Нельзя при этом не
заметить факта, повторяющегося в истории всех народов: народы, у
которых языки еще не пережили периода превращения своих древних форм,
сохраняют вместе в древними формами языка своего мерность его и
важность изложения даже в простом разговоре. Впоследствии, с утратами
древних форм языка, тратятся постепенно и условия мерности, тот важный
слог, который, несмотря на различие влияния климата, народного
темперамента и других обстоятельств, действующих на развитие народа,
везде видим в древних памятниках словесности народной. Так и в древней
русской словесности народной должно было господствовать эпическое
достоинство слога, гармонировавшее с правильностию размера. Оно
выражалось, как и в древней словесности других славянских народов,
картинностью и отчетливой полнотой отдельных выражений и плавностью
общего склада речи. Свобода опущения союзов, связывающих предложения в
периоды, и свобода употребления предложений сокращенных допускалась так
же, как и передача слов разных лиц, не стесняемая необходимостью
обозначать, кто именно говорит то, что говорится, но и то и другое
далеко не в той мере, как стало после. Склад речи не представлял тех
долгих периодов, которые потом вошли в обычай в языке книг, но не было
в обычае вести речь теми отрывочными предложениями, которых
употребление сделалось так обще тогда, когда плавность эпического слога
подчинилась влиянию слога разговорного. До нас не дошло — сколько до
сих пор известно — произведений древней народной словесности нашей в
неизменном виде, но и из тех сокращений их, которые сохранились в
летописях и повестях, и из тех переделок их, которые сберегла память
народная и старинные книжки, можем судить, что в русском народе было
умение выбирать достойные предметы и содержание для народных эпопей и
что в них было где развиться искусству слога. Что это древнее основание
было прочно, это доказывают и создания народной словесности
последующего времени — XVI и XVII веков — великорусские «былины» о
временах Иоанна Грозного и самозванцев и малорусские «думы» о событиях
униатской войны. Менее художественности изложения и слога видим в
созданиях новых, так же как менее и правильности размера.

Несомненным считать можно, что в то время, когда началась
на Руси письменность христианская и книжная литература, народная
словесность русская была столько же богата содержанием я жизненной
силой, сколько и язык — древними формами и силой выражать народные думы
и были словом мерным и изящным. И как не имела нужды письменность
чуждаться форм народного языка, так не имела она нужды чуждаться и форм
народного слога: слог и язык были одинаково сообразны с требованиями ее
приличий. Не только в подлинных произведениях русских книжников, но и в
переводах, чем они древнее, тем более видим народности в выражении
мыслей и образов. Менее всего была возможна народность слога в
переводах произведений духовной литературы, но и в них встречаются
иногда покушения сохранить ее. Более народности слога видим в поучениях
наших древних учителей, там, где они не передавали дословно чужих
мыслей и выражений, еще более в таких произведениях, как Духовная
Владимира Мономаха, Слово Даниила Заточника, Хождение Даниила Паломника
и т. п. Всего более в летописях и повестях. В летописях она тем более
сильна, чем подробнее пересказаны события, чем более мог летописец
увлекаться своим рассказом. Тою же народностью проникнут слог и Слова о
полку Игореве, хотя на него и налегла в некоторых местах рука книжника
позднейшего времени, как налегла она не раз и на рассказы летописные. В
повести о побоище Мамаевом видим уже борение народного слога с
искусственным книжным; в повести об осаде Пскова — полную победу
последнего. Старание книжников удержать в книге древний язык, поведшее
за собой удаление книжного языка от народного, повело за собой и
удаление от народного слога. А так как творения отцов церкви и
греческих богословов и ученых не могли не цениться более произведений
домашних, так как образцов и языка и слога в то время, когда язык книг
отстал уже от народного, не могли не искать в переводах этих творений,
так же слабо отразивших на себе древнюю народность слога, как усильно
передавших слог подлинников, то в книжной литературе русской не мог не
укореняться все более слог нерусский. Этим преобладанием требований
литературы греческой в книжной литературе средних веков, все более
утверждавшимся, объясняется и то отсутствие в ней стихотворного отдела,
которым она так отличается от литератур западных того времени. С одной
стороны, в Византии не цвело стихотворство, стихотворцев-художников не
было; не было их между книжниками и там, где господствовало влияние
Византийской литературы. Как не было литераторов-стихотворцев на Руси,
так не было их и у сербов православных, и у болгар, между тем как у
сербов в приморье адриатическом расцвело стихотворство уже в XV веке.
Из этого не следует заключать, что и у сербов и болгар, и у нас не было
прежде любви к стихам в народе: песни пелись более чем после, в них
повторялись и дела давно минувших дней, преданья старины глубокой, и
события современные; но книжной литературе, организованной в своем
составе по мерке византийской, до них не было дела. С другой стороны,
между тем как размер народного стиха не мог в ней казаться приличным,
не мог тем более, чем более отделялся язык и слог этого стиха от языка
и слога книжной прозы, не могли утвердиться в ней и размеры стиха,
допущенные пиитикой византийской: они были слишком ненародны, слишком
дики для смысла русского человека. Как не могла русская литература
допустить из народной словесности ничего, что явно противоречило
требованиям литературы византийской, так не могла она допустить и из
византийской того, что явно противоречило народному вкусу. Были,
правда, попытки подражать и греческим стихам, но попытки слабые,
увлекшие очень немногих. До XVI — XVII века литература русская
оставалась без стихотворного отдела. Только с ослаблением византийского
влияния на нашу литературу могло прекратиться в ней отречение от
стихотворного лада, только вследствие сближения русской литературы с
западной Европейской, где господствовали размеры стихов, более сходные
с нашим народным, и где более было развито искусство пользоваться ими
для произведений поэзии, могло возродиться стихотворное направление в
нашей литературе.

Не питаемая народной почвой, литература русская, вместе с
языком своим, отчудилась от народа; удаленная от современности в
отношении к развитию понятий о требованиях вкуса, оставаясь неизменно
при одних и тех же образцах и вместе с творениями, которые навсегда
сохранят свое художественное достоинство, считая за образцы такие
произведения, в которых изложение и образ выражения только в силу
давней привычки могли казаться достойными подражания, она остановилась
в своем развитии. Так должен был окончиться для нее первый период
вместе с первым периодом истории книжного языка…

И как для языка, так и для литературы прежде окончания
этого периода начался новый — период ее возвратного сближения с
народным вкусом, с условиями народной словесности. Между тем как в
народе все более распространялась образованность, все более
пробуждалась и потребность литературы, которая была бы народу своя и по
духу и по языку. Бессознательно стали некоторые ученые вводить народный
элемент в язык книжный; так же бессознательно вводили вместе с народным
языком в литературу и народную мысль. Тому и другому мешало отчасти
сближение с Западом… Влияние византийское еще не окончилось, как
началось влияние западной литературы: сначала новая латинская, позже
немецкая, еще позже французская и английская литература подчинили нашу
литературную деятельность своим требованиям до такой степени, что не
только в XVII — XVIII веках, но даже и позже, даже еще и недавно
считалось у нас необходимым следовать им как безусловным законам и
считать в литературе позволенным только то, что не нарушало их, и все,
что ими дозволяемо было. Как прежде не могло не казаться диким и
противозаконным всякое нововведение, нарушавшее силу веками
утвержденных правил изложения и выражения, так после дико и
противозаконно стало не изменять своих понятий об искусстве писать
сообразно моде, на короткий срок утверждавшей свое господство на
Западе. Это пристрастие к модам литературным, рождающимся и умирающим
вне всякого соотношения с развитием наших домашних понятий о народности
и условиях вкуса или нашей народной образованности, это пристрастие к
чужому западному в литературе остается у нас еще и теперь. Но и теперь
и прежде оно мешало развитию народного вкуса только до некоторой
степени. Во влиянии Запада и то уже было в пользу развития нашей
литературы, что оно утверждало в ней силу современности. Притом же это
не было влияние одного какого-нибудь народа, а соединение нескольких
различных влияний, взаимно одно другое ослаблявших. С развитием
образованности народной каждое из них все более применяемо было ко
вкусу народному и вызывало его косневшую силу к деятельности. Новая
мода убивала силу влияния, защищаемого прежней модой, но убивало только
силу, исчужа пришедшую, а не ту долю народного вкуса, которая
пробуждена была ею к жизни. По этим частным долям вкус народный
проникал все более в литературу, так же как по частным долям медленно
и, однако, все более проникал в книги язык народный. Усиление
народности языка и слога, вкуса и понятий было в литературе нашей
одновременно. И как ни далеки друг от друга кажутся вопрос о развитии
литературы и вопрос о развитии языка, тут они сходятся в один
нераздельный. Главные эпохи нашей новой литературы, эпохи Прокоповича и
Кантемира, Ломоносова и Сумарокова, Державина и Фонвизина, Карамзина и
Крылова, Жуковского и Пушкина — это эпохи развития народности в книжном
языке более даже, чем эпохи усовершенствования литературы по ее
содержанию, эпохи развития народности литературного языка в отношении к
словам и оборотам, к складу и слогу и т. п. Переходя с одной из этих
эпох на другую, наша .литература восходила как по ступеням все выше к
своей цели. Цель еще впереди и далека, но видна. Увлечение Западом
остывает; сознание своих собственных сил зреет все более. Подражать
чужому, как прежде подражали, мы уже не можем, не умеем. Наша ученость
и наша беллетристика, наши взгляды на предметы науки и искусства похожи
на западные, но отличаются от них, так же как и народность наша
отличается от западной. Часто против воли нашей мы остаемся тем, чем
созданы, бессильно стараясь быть иным, и возвышаемся к самобытности,
нимало не поддерживая себя подпорой, на которую стараемся опираться.
Еще народный русский склад речи не считается годным для важных истин
науки, еще народный русский размер слишком прост для высокой поэзии, но
и тот и другой уже получили законность в литературе, уже стали
необходимы Достигнувши самобытности в литературном языке, мы достигнем
самобытности и в литературном вкусе и будем наконец иметь свою русскую
литературу — не по одному звуку, но и по духу. Само собою разумеется,
что как странно, невозможно, не должно достигать в книжном языке полной
простонародности слов и оборотов, отвергая от него все, чего нет в
языке простого народа, и вводя все, что в нем есть, так странно,
невозможно, не должно ограничивать и круг литературных идей только тем,
что не чуждо в этом отношении народу. Останется и вновь прибавится в
нашем книжном языке, чего не было и не будет в языке простого народа, и
все-таки он будет народным по духу, вполне русским; останется и вновь
прибавится и в содержании литературы нашей, чего не было и не будет в
изустной словесности простого народа, и все-таки она будет народной по
духу, вполне русской — будет, когда язык ее сделается народным.

Теперь мы в счастливой поре пути к этой желанной цели. Нет
в литературе нашей деятелей гениальных, одинаково и сильно даровитых, и
образованных, и неусыпных к труду, каковы были в свое время Прокопович,
Ломоносов, Карамзин, но есть много деятелей, приготовляющих своею
деятельностью поприще для преемника этих исполинов нашей литературы.
Деятельность литературная все более получает характер отчетливости,
сознательности, стройности. Стройности мешает, конечно, с одной
стороны, вольное и невольное отрешение большей части ученых литераторов
от старания привлекать к себе общее внимание, с другой стороны —
вольное и невольное отрешение большей части литераторов-беллетристов от
старания писать не для одного дня, от увлечения своим делом, так делом
самого тяжелого из художеств. Одни пишут менее и медленнее, чем бы
должны были и могли, будто жалея расставаться с трудом привычным,
другие гораздо более и скорее, торопясь оканчивать начатое и будто
боясь не начать неначатого. Стройности мешает и недостаток критики: кто
бы мог быть судьею, часто молчит; кто, без обиды себе, сам себя может
считать вне права судьи, часто судит с полной решимостью решать дело
своим приговором. Все, однако, нельзя не видеть стройности в
деятельности литературной. Произведения долголетних трудов выходят одни
за другими постоянно и все чаще; принимаются иногда холодно, оценяются
иногда легкомысленно, но это не ослабляет деятельности преданных таким
трудам. Произведения легкие, как ни спешно пишутся, пишутся нередко с
той внимательностью, которая недалека от художнического навыка и
старания искать лучшего. Пишут не все, кто может, и не всякий может,
кто пишет; но иначе и не может быть там, где в обществе литература
сделалась потребностью и вместе развились литературные понятия: сила
потребности не может не возбуждать охоту трудиться в непризванных, а
сила требований не может не отвлекать от труда и призванных, если они
не уверены в своем умении угодить этим требованиям. С каждым годом
выступают на поприще деятельности литературной новые ряды молодых
людей, у которых дарования подкрепляются основательной образованностью,
знанием языков и литератур иностранных… Литературные мнения в
обществе упрочиваются… Всего утешительнее в нашей современной
литературе направление ученое, все более в ней укореняющееся и
помогающее развитию нашей народной науки русской. Русская история,
памятники русской древности и старины, памятники русской народности,
народная русская словесность, история русской литературы несравненно
более всего другого обращают на себя внимание и литераторов и следящих
за литературой. Не мог вне этого внимания остаться и русский язык — для
одних как орудие литературы, для других как предмет науки. Академия не
напрасно поспешила изданием словаря, в котором все нуждались, и
деятельно продолжает свои труды, зная, как они необходимы при
современном состоянии литературы, а между тем постоянно появляются
труды частные, обогащающие новыми материалами и исследованиями науку
русского языка. Не забыта, между прочим, и история русского языка.
Карамзин первый указал на эту часть русской науки. Востоков,
Калайдович, Греч, Рейф, Павский, Давыдов, Полевой, Надеждин, Погодин,
Шевырев, Снегирев, Сахаров, Бередников, Катков, Буслаев, Аксаков и
другие содействовали к развитию понятий о ней — одни изданием
памятников языка, другие замечаниями о развитии его строя и состава.
Запас пособий для истории русского языка уже довольно велик; он все
более увеличивается под покровом правительства, заботящегося об издании
памятников отечественной старины; в то время, когда вся русская наука
вызывается к свету постоянно возрастающим к ней сочувствием общества,
история русского языка, как необходимая часть русской науки, не может
остаться в тени. Время для ее обработки настало, и не напрасны будут
усилия всякого, кто с любовью посвятит ей свое время, знания и
дарования. Не напрасны, потому что для одних предварительных труды по
истории русского языка надо много времени и многих дарований. Труды эти
разнообразны и не для всякого легки, требуют много навыка и терпения,
много внимательности и осторожности, много любви к филологическим
работам, хотя и важным но, по-видимому, мелочным, скоро утомляющим
того, кто за ними забывает о цели, к которой ведут они. Для того, чтобы
материалы для истории русского языка были приготовлены вполне, нужно
многое…

Каждый из старых памятников языка должен быть разобран
отдельно в отношении лексикальном, грамматическом и
историко-литературном. По сличении лучших списков надобно составить для
него особенный полный и подробный словарь, не пропуская ни одного
слова, ни одного оттенка его значения, и особенную полную и подробную
грамматику, не пропуская ни одной формы, ни одной особенности формы. В
том и другом должно быть отмечено влияние чужестранных языков. То же
влияние иностранных элементов должно быть отмечено и при
историко-литературном разборе памятника со стороны его содержания,
изложения и слога.

По каждому из наречии русских и их местных оттенков должны
быть составлены отдельно словари и сборники образцов из песен,
пословиц, сказок, разговоров и т. п. и для каждого отдельно особенная
грамматика с разбором памятников народной словесности в отношении к
слогу, мере, формам изложения и содержанию. Развитие языка в местные
видоизменения должно быть исследовано в частных монографиях так же
отчетливо, как и развитие языка повременное по памятникам, оставшимся
от разных веков. Влияние элементов иностранных должно быть отличено в
каждом наречии и местном говоре отдельно.

Современный язык литературы и образованного общества
должно разобрать также отдельно и подробно, в отношениях лексикальном,
грамматическом, литературном, не забывая ни писателей образцовых,
заботившихся о своем языке и слоге, ни писателей небрежных,
бессознательно повторявших худое и хорошее из привычек языка книг и
общества, не забывая также влияния иностранного, вольно и невольно
проникавшего в состав и формы языка, в слог и т. д.

Только вследствие такого отчетливого монографического
перебора памятников языка старого и современного, книжного и народного
возможно составление исторического словаря и исторической грамматики; и
только вследствие соображения материалов, собранных в таком словаре и в
такой грамматике, возможно приступить к полной и подробной истории
языка. Не помешают, конечно, попытки написать историю языка и прежде
полной обделки всех этих материалов, но ранее или позже материалы
должны быть приготовлены…

И всех этих материалов будет еще мало для того, кто
займется историей русского языка, как трудом, достойным своего предмета
по исполнению. Русский язык не может быть рассматриваем исторически
отдельно от других соплеменных наречий и сродных языков; несмотря на
множество филологических трудов иностранных, которые облегчат сличения
русского языка с другими, придется трудиться и самим русским, дополняя
массу собранных материалов. Так, между прочим, по некоторым из наречий
славянских еще нет словарей и грамматик, годных для филолога, и едва ли
кто другой, кроме русских филологов, может за них взяться. И общим
сравнительным словарем всех славянских наречий заняться едва ли кому
удобнее, как русскому ученому, который всегда может посвятить себя
этому огромному труду…

Разнообразны и огромны труды, без которых невозможно
написать полную историю русского языка, но и сама она так важна, так
необходима, так достойна общего внимания, что для трудов этих всегда
будут люди с умением и охотой за них взяться… И раньше или позже
из-под пера писателя, овладевшего совестливо и отчетливо вопросами
истории русского языка и средствами для их решения, она выйдет
картиной, столько же богатой содержанием, сколько и занимательной для
всех нас, любящих свое отечество и его прошедшее.

ПРИМЕЧАНИЯ


1
[Pott. Et. Forsch. II. 359–360.
Grimm. Urspr. 24–25. — L. Benloew (De quelques caracteres du langage
primitif. Paris 1863) доказывает, что первичные языки были односложные,
что м. пр. китайский и сохранил доселе.]




2
П[ Здесь же место вниманию к ъ и ь, как к гласным кратким, противоположным с долгими.

ъ = о, r: з'вати, зовъ, призывати; н'рѣти, нора, ныряти; сълати, солъ,
сылати.

ъ = r, u, ѫ: глъбъкъ, глrба, глѫбина; гъбнѫти, гыбнѫти, гuбити. дъхнѫти, дыхати, дѫхъ, дѫти; нърѣти, ныр"ти, нuрити; ръдhти, рыжь, рuдо.

ь = а: влъна, влати; влъгъкъ, влага.

ь = е, и: брати, берu, забирити; сь, сей, сикъ.

ь = и, h, (ять), ѧ: в'рѣти, вирати, виръ; ж'дати, жидати; съньмъ, имu, ньзu, низати; врьгu, врѣчи; гльбнuти, глѣбати; сльпнuти, слѣпити; жрьдь, грѧда.

ь = а: жьрѣти, жарити; мрьзнuти, мразъ; смрьдѣти, смрадъ].




3
[ Соотношение между д и жд, т и шт представляет в наречиях русских особенные обстоятельства:

1) т и д, смягчаясь сами по себе, делаются тш и дж (=ж); дж сохранилось в южнорусском: вожджь, дожджь (=жч).

2) т, соединяясь с ж, ц, ч, превращается в ч: беречь = берегти, сѣчь = сѣк'ти, сѣчься = сѣктися (однако дрожджи).

3) т, соединяясь с с, превращается в щ: роща, овощь.]




4
[ Шафарик (Cas. Cas. Mus. 1847. 167 и след.) предположил, что была и особенная форма будущего: измишѫ (tabescam) от мити, минѫти, обрьснѫ (tondam) - от брити, tondere, пласнѫ (ardebo) будто бы от плати. Впрочем примеров найдено мало, и те еще ничего положительно не доказывают: обрьснѫ съ обрьснѫти (ср. брисати), пласнѫ съ пласнатѫ суть глаголы вида совершенного, для которого настоящее есть будущее.

Миклошичь (Formenlehre 73) прибавляет: измишѫ (tabescam), от ми, въскопыснѫ (calcitrabo) от коп, тъкrснѫ (tangam) от тък, бѣгаснѫ (curso) от бѣг.]




5
[ ть в 3-м лице прош. сов.: Изверже его изъ землѣ
Ростовьскr, отъиметь отъ него умъ (Лавр. л. 1169 г.). Так же читать,
кажется, надобно: Изъ негоже озера (Ильмеря) потечеть Волховъ и
вътечеть... внидеть...
Възяша градъ Кы~въ... а кого доидеть рука, цьрньця ли цьрницѣ
ли, попъ ли, попадье ли, а ты ведоша въ поганы" (Новг. 1 л. 1203 г.)
Изыма дворяне и посадника оковаша, а товары ихъ кого рука доидеть (т.
ж. 1210 г.).]




6
[Нельзя опустить из виду и смягчение нового времени; в великорусском и польском всякая согласная смягчается перед е и и; это есть и в хорутанском (Каринт.): шитро вместо хытро.]




7
[Оставляю термин, к которому все привыкли, хотя он и не выражает идеи, как не выражают подлинной идеи и многие другие термины.]




8
[Рассматривая занятие иностранных слов, надобно заметить и занятие иностранных форм словообразования. Вспомним наше русское
ировать: вояжировать, меблировать, гармонировать. Это ир есть немецкое ir. Это ir занято было у немцев и французами.]