Реформатский Александр Александрович

Реформатский, Александр Александрович
(1900–1978), русский лингвист, выдающийся советский языковед и прекрасный
педагог. . Родился 16 (29) октября 1900 в Москве в
семье профессора-химика. В 1923 окончил историко-филологический факультет
Московского университета, ученик Д.Н.Ушакова. Преподавал в вузах, работал
редактором в издательствах. С 1962 – профессор. В 1958–1970 заведовал сектором
структурной и прикладной лингвистики Института языкознания АН СССР. Умер
Реформатский в Москве 3 мая 1978.

В студенческие годы увлекался поэтикой, участвовал в деятельности ОПОЯЗа
(Общества изучения теории поэтического языка), опубликовал работу Опыт
анализа новеллистической композиции
(1922; теоретическая часть ее переиздана
в 1983), лежавшую в русле русской формальной школы в литературоведении. Ко
времени окончания университета интересы Реформатского сместились в сторону
лингвистики, хотя он продолжал заниматься и поэтикой ( Структура сюжета у
Толстого
, 1928).

Свою языковедческую деятельность он начал с «Технической
редакции книги» (1933), которая из практического учебника переросла в
глубокое исследование по теории знаковых систем (семиотике). В ней
автор предвосхитил многие идеи теории информации.

Реформатский написал основной современный
университетский учебник по языкознанию — «Введение в языковедение»
(1947), впоследствии многократно переиздававшийся. Ученому всегда была
свойственна страстная увлеченность исследованиями языка во всех его
проявлениях: в звучащей и письменной речи, в бытовой речи и
художественном употреблении, в литературном тексте и в пении. Он был в
высшей степени неординарной, энциклопедически образованной личностью с
широким кругом интересов — от истории русской культуры, русского быта
до охоты и шахмат, от музыки и стихосложения до теории машинного
перевода, однако, по его собственному признанию, всю жизнь был влюблен
в лингвистику, в слово, даже в фонему, учение о которой легло в основу
его лингвистической концепции.

Основной сферой научных интересов Реформатского была фонология. С 1930-х
годов он – один из основателей и активный участник Московской фонологической
школы наряду с П.С.Кузнецовым и др. Активно выступал против учения Н.Я.Марра.
Концепция Московской школы сформулирована в итоговой книге Реформатского Из
истории отечественной фонологии
(1970), представляющей собой одновременно
хрестоматию основных публикаций школы.

Широко известен учебник Реформатского, выходивший под названиями Введение
в языкознание
и Введение в языковедение , впервые опубликованный в
1947 и позднее дополнявшийся автором (4-е, последнее прижизненное издание –
1967). До сих пор эта книга, на которой выросло несколько поколений
студентов-филологов, представляет собой лучший вузовский учебник лингвистики.

В лингвистике, как и в других областях,
Реформатского всегда интересовали самые сложные проблемы: соотношение
синхронии и диахронии, системность языка, проблема отношения языка и
речи. Он изучал их в высшей степени профессионально, глубоко, и в то же
время умел изложить свои открытия так, что они были понятны и
специалистам, работающим в других областях, и студентам.

Многие годы Александр Александрович был профессором
Московского университета. Он воспитал плеяду талантливейших учеников.
По его инициативе и под его руководством на филологическом факультете
МГУ была создана успешно работающая и поныне Лаборатория
экспериментальной фонетики. Блестящие выступления и лекции ученого
никого не оставляли равнодушным, особенно они нравились молодежи,
которую он заботливо пестовал.


Вяч. Вс. Иванов. Зарисовки к портрету А. А.
Реформатского.

Кряжистый, с осанистой уже седевшей бородой, сугубо земной, нередко задорно
смеющийся, с замечательной русской речью, не брезгующей и самыми что ни на есть
забористыми площадными словцами, часто или обычно под хмельком, он меньше всего
вязался с представлением об академической чинной благополучности…  Они
[молодые работники института] никак не могли взять в толк, зачем это он прилюдно
матерится и объясняет по телефону какие-то потаённые, как им казалось,
подробности своей жизни. <…>

На заседания к Зиндеру в его лабораторию из Москвы мы ездили
часто вместе. Мне запомнился наш обед вдвоём в хорошем ленинградском ресторане.
Реформатский заказывает водку. Я выбираю суп и предлагаю ему сделать тоже. —
«Нет. Я себя ограничиваю». — Тот же ответ и на вопрос о втором. Ограничение весь
обед для него свело к водке и какой-то скудной к ней закуске. Тогда же Александр
Александрович рассказывал мне о начале своего дня. Ещё лёжа в постели, нужно
иметь возможность протянуть руку к стоящему рядом стакану водки. Его осушишь —
появляются силы для всего последующего. <…>

Когда Александр Александрович мне или при мне рассказывал о
том, что они вытворяли с его собутыльником Ожеговым (составителем известного
словаря), меня сперва брала оторопь…

Как-то в разговоре я назвал имя Ахматовой, с которой дружил.
Реформатский сердито выпалил: «Я старуху выгнал из своего дома». И что-то
добавил о безобразии её поведения, вынудившего его к этому. Зная, что я хорошо
знаком с Александром Александровичем и что он мог говорить со мной о
происшествии, касавшемся моих близких знакомых, об этом событии через несколько
дней мне рассказала Ахматова. Она жаловалась на порядки в доме Реформатского:
это не из тех домов, куда приглашают родных на праздник и для них пекут пироги.
В роли родственницы, которую обошли пирогами, оказывалась сама Анна Андреевна.
[...] Спустя некоторое время мы были вместе с Реформатским на одном из
ленинградских совещаний. Вечером я пришёл к Ахматовой. Наш разговор прервал
телефонный звонок из Москвы. Звонила Ильина [жена Реформатского]. Ахматова
сказала ей, что та так давно ей не звонила, как будто позабыла её. Я понял, что
Ильина не могла или не хотела звонить из Москвы в присутствии Реформатского. Она
позвонила именно потому, что он уехал.

…Он любил обсуждать личные отношения и романы своих знакомых
и сослуживцев. <…>



Там, за нигде, за его пределом черным, бесцветным, возможно
белым — есть какая-то вещь, предмет. Может быть, тело. В эпоху тренья скорость
света есть скорость зренья; даже тогда, когда света нет.

И.Бродский

К 100-летию со дня рождения А.А.Реформатского

Р.Фрумкина

В 1999 году ушел в лучший мир Илья Мусин, знаменитый ленинградский педагог, у
которого учились Темирканов, Гергиев, Синайский и многие другие. Если верить
прессе, он в свои 95 был бодр и говорил, что молодежь не дает ему стареть. Мне
захотелось вообразить, что мой учитель А.А.Реформатский не на пять годов старше
Мусина, а примерно в тех же летах, а значит, мог бы быть с нами сегодня. Тогда
… Тогда он бы дожил до свободы прессы, пережил 1991, 1993, смерть Шнитке и
Бродского, уход Рихтера и Дорлиак, читал бы статьи своего внука Пети, увидел бы
трех своих правнуков…

В первые годы нашего знакомства и, смею сказать, дружбы А.А. был уже пожилым
человеком; хотя по возрасту он и годился мне в отцы (Маша, дочь А.А., немного
меня моложе), он был вполне бодр и крепок. Он играл в теннис, охотился, не
пропускал ни одного стоящего концерта в Консерватории, выписывал кучу газет, в
том числе «64″, потому что был любителем шахмат. Он знал и любил тогдашних
молодых поэтов, выделяя Беллу Ахмадулину — для него Беллочку, чаровницу, соседку
по даче в Красной Пахре. Он любил и знал русские церковные песнопения, которые в
то время не исполнялись практически нигде. Оперу, а в особенности русскую
оперную сцену, какой он ее застал в юности, он знал профессионально. Моя
студентка, которой еще нет и двадцати, прочитав мою книгу мемуаров «О нас —
наискосок» (1997), где Реформатскому посвящен отдельный очерк, задала любопытный
вопрос: «Что Реформатский и люди его круга (куда она включает и меня как его
ученицу) говорили тогда (т.е. в 1958 году) о романе Пастернака «Доктор Живаго»?»
Бессмысленность любых разъяснений тотчас мне стала очевидна: для моей
собеседницы 1958 год так же ни к чему толком не привязан, как для меня 1858.

В конце 50-х Реформатский не стал бы обсуждать со мной какой бы то ни было
текст, вышедший в «тамиздате» или «самиздате». В особенности текст, имевший для
него личный смысл. Он испытал достаточно, чтобы стараться уберечь от
естественных безрассудств нас, своих «sujets» («подданных»), которые были не
столь смелы, сколь неразумны или беспечны. Поэтому я, например, не знаю, как он
относился к стихам Бродского — они уже были известны в списках. Или к песням
Галича. Равно как и к многому другому, что не обсуждалось, хотя часто
подразумевалось. А ведь я знала Реформатского близко в течение двадцати лет. И
тем не менее, многое, о чем будет сказано далее, пребывает в диапазоне от
правдоподобных предположений до чистых фантазий.

Сама я сегодня десятью годами старше, чем был Реформатский, когда Игорь
Мельчук меня ему представил. Это позволяет мне надеяться на снисходительность
читателя. В конце концов, все мы имеем право на свой образ не только прошлого,
но и будущего.

Реформатский и власти

Н.И.Ильина, жена А.А., которую он в разговорах с нами всегда называл
«писательница», поносила советскую власть, что называется, «в Бога, душу и
мать», чему я много раз была свидетелем, едучи с ней в машине (заезжая за А.А. в
Институт, она нередко подвозила домой и меня — мы жили рядом). А.А. о властях
вслух не высказывался никогда, хотя и без слов было ясно, где он эту власть
видел. Отстраненность от всего, что исходит «сверху», окружала его, как
невидимый кокон. Только совсем молодые люди могут воображать, что после 1953
года вдруг наступила свобода и исчез страх. Что могла в те годы сделать власть с
самыми независимыми, блестящими и сильными духом людьми, хорошо видно из недавно
вышедшего полного издания переписки Ю.Г.Оксмана с М.К.Азадовским. Кто-то из
наших лучших критиков (из поколения «сорокалетних») в короткой рецензии
восхитился тем, что после восьми лет Колымы Оксман все так же поглощен
пушкинистикой, а травимый, больной и в конце книги — уже умирающий Азадовский
пишет ему о своих архивных находках.

Я представила себе А.А., читающего сегодня этот роскошно оформленный том. Он
бы расслышал в книге другое: это прежде всего памятник эпохи, когда доверенные
обычной почте письма могли быть лишь разговорами людей с заткнутыми ртами. А.А.,
я уверена, не просто знал Оксмана: он знал его близко. Сопровождавший детство и
юность моих ровесников «серенький» Пушкин — девятитомник издательства «Academia»
на тончайшей, так называемой «библейской» бумаге, был издан с комментариями и
под редакцией Оксмана и Цявловского. А на последнем развороте первого тома
нонпарелью набрано следующее: Редактор Ю.Г.Оксман.< ..> Литер.-технич.
наблюд. А.А.Реформатский. <…> Сдано в набор 25/IX 1934 г. То есть до
убийства Кирова. До начала большого террора. Оксмана арестуют через два года, в
1936 — прежде всего из-за связей с «Academia», которое возглавлял Каменев. Но
ведь и А.А. не «с улицы» пришел наблюдать за печатанием одного из самых
значительных с точки зрения государства изданий! Оно было приурочено к столетию
со дня гибели Пушкина — к 1937 году…

Переписка Оксмана и Азадовского блистательно откомментирована сыном одного из
корреспондентов, известным филологом Константином Азадовским. Я вижу А.А.,
читающего эти комментарии как мартиролог, как обвинительный акт властям и
одновременно бесценный источник сведений. Книга показывается всем «русским
девкам» (бывшим и нынешним сотрудницам Института русского языка), да и нам,
грешным и малообразованным — в назидание и для дела. А.А. любил факты и ценил
историографические разыскания. Может быть, сегодня он бы рассказал в
подробностях, как вместе с Оксманом он «наблюдал» за печатанием первого тома…

Реформатский и телевидение

Поскольку при жизни А.А. у меня самой телевизора не было, то никаких
разговоров с А.А. о телевидении я не помню. (У Наталии Иосифовны телевизор был —
он был ей нужен профессионально, но я не знаю, когда он появился). По натуре
Реформатский был человеком, как мы бы сегодня выразились, включенным в
социальную жизнь. Если от той социальной и, в частности, академической жизни,
которая нас окружала в 60-70 годы, он часто нарочито отгораживался, то потому,
что ценил свою свободу, свое право быть частным лицом прежде всего. При этом
А.А. сочетал в себе редкие качества: с одной стороны, по поводу значимых проблем
и событий у него всегда было собственное мнение, нередко противоположное
общепринятому; с другой стороны, он был любопытен ко всему новому и открыт для
диалога. Неудивительно, что своим Учителем его считали не просто разновозрастные
люди, но и те, кто учился у него не фонологии и даже вообще не лингвистике, а
чему-то куда более масштабному.

Поэтому я хорошо представляю себе, как А.А. по телевизору следит за событиями
первых лет перестройки. Изображение, конечно, черно-белое. Съезды, митинги,
Сахаров, которому буквально затыкают рот, и вот уже его похороны — события,
захватывающие массы людей. Наплывают воспоминания о событиях 1917 года, которые
А.А. видел «изнутри», а не «общим планом». Звонит мне, чтобы я не пропустила
стоящие вещи — оперные спектакли Ковент-Гардена, ретроспективу студии
«Межрабпом-Русь». О нашей опере отзывается скептически. К Гергиеву относится
двойственно. Из «балетных» сразу оценил Ульяну Лопаткину. Когда на экране
появляется погрузневший, с нетвердой походкой Ельцин, А.А. со словами «Тьфу!»
выключает «ящик» и на чем свет стоит ругает телевидение как пакостного
соглядатая: бесчеловечно выставлять на всеобщее обозрение тяжелого сердечника с
астматическим дыханием. Из ведущих А.А. симпатизирует Мише Пономареву. (Я тоже,
и это совпадение оценок мне приятно). Что касается Светланы Сорокиной, то по ее
поводу А.А. весьма саркастически цитирует стихи молодого Симонова : «Я люблю
тебя всю, а твой ласковый голос отдельно».

Реформатский и современные пластические искусства

Лет десять-двенадцать назад мы с Машей Реформатской и ее мужем Глебом
Поспеловым (для меня он Глеб, потому что мы учились на одном курсе в Московском
Университете) встретились на большой выставке в Манеже. Собственно, в Манеж мы
пришли не ради выставки, а чтобы посмотреть фильм Пети Поспелова — сына Маши и
Глеба (о Пете речь пойдет ниже). Растерянно оглядываясь по сторонам, я
недоуменно искала в зале что-либо, что можно было бы считать картиной. И тут
Глеб (специалист по русскому авангарду, и в особенности, если я не ошибаюсь, по
объединению «Бубновый валет») не без раздражения заметил: «Ты рассчитываешь
найти здесь живопись?»

А.А. много лет дружил с известным графиком Орестом Верейским, а еще раньше —
с А.Д.Древиным, уникального дара живописцем, сгинувшим в 30-годы. Вкус у
Реформатского был, что называется, «здоровый». В концептуализме и прочих
штуковинах он бы живопись искать не стал. Одобрил бы вкус Пети, который в свое
время (году в 1978) сорвал все, какие смог, афиши выставки Ильи Глазунова. Про
церетелиевские поделки А.А. несомненно написал (бы) дивные матерные стишки.
Строки, посвященные главному церетелиевскому уроду, оказались (бы) настолько «не
пур для дам», что он передал (бы) мне их через Машу в запечатанном (!) конверте.

Реформатский и музыка

У А.А. с музыкой были очень глубокие, личные отношения. О Спивакове он сказал
бы, что тому очень к лицу играть на придворных балах и променадных концертах для
избранной публики. Ростроповичу бы досталось за театральность и отход от строгой
формы. Наталия Гутман с Элисо Вирсаладзе — вот где музыка, уступающая одной
любви. Здесь А.А. много чего мог мне сказать, как говорил в конце 50-х о
Нейгаузе и Софроницком. А Шнитке? Я не знаю, можно ли любить музыку Шнитке, а
если да, то для этого чувства нужен иной орган, нежели для любви к Шопену и
Бетховену. Но нельзя было не любить самого Альфреда Шнитке, и, будучи его
современником, нельзя не проникаться его прозрениями, его ощущением трагизма
жизни. А.А. уважает мои пристрастия — сам же он остается современником
Прокофьева.

Реформатский и его внук Петя Поспелов

Получив консерваторское образование, Петя пробовал себя в кино (о чем выше)
и, видимо, много в чем еще, но об этом я просто не знаю. Я помню Петю за роялем,
мальчиком лет пятнадцати. При отсутствии сходства внешнего, я тогда подумала о
молодом Пастернаке и тех его отношениях с музыкой, которые описаны в «Охранной
грамоте». Теперь Петя — постоянный музыкальный критик газеты «Известия» (и не
только), которую я выписываю. Профессионально писать о музыке и событиях в мире
музыки — оперных премьерах, фестивалях и концертах, и при этом не только
оставаться общепонятным, но еще и найти верный тон — это случается не часто.

По-моему, Петя пишет виртуозно — не так легко детально критиковать самого NN
за небрежное управление группой медных или высоко оценить еще мало кому
известную дебютантку заведомо в пику известной оперной диве. О музыке ничего
похожего в газете «для всех» мне читать не случалось. Поэтому, если в номере
есть статья Пети, я оставляю ее «на закуску» и думаю, как читал бы тот же текст
его дед.

А.А. было свойственно замечательное чувство стиля. Если в одном из любимых
нами устных рассказов он говорил «тут я пишу записку Шапире» (имелся в виду
известный русист А.Б.Шапиро), то можно было быть заранее уверенным, что в этой
записке он упоминал чисто бытовую ситуацию, но никак не научную (и
действительно, в записке была просьба одолжить три рубля, о чем повествовалось
дальше). Я представляю А.А., который пополняет вырезанными из «Известий»
статьями Пети одну из многочисленных папок, где хранит газетные вырезки за
десятки лет. А.А. гордится не столько эрудицией и вкусом внука (это
подразумевается), сколько его умением находить нужный тон и меру и для меду, и
для яду.

Реформатский и мы

Реформатский и интеллигенты его поколения были сделаны из особого теста. Я
думаю, что А.А. — при том, что он безусловно был человеком социально включенным,
- был не просто внутренне независим, но в некотором глубинном смысле еще и
самодостаточен. При всей открытости и всегдашней заинтересованности делами своих
учеников, в том числе делами личными, А.А. все-таки был скорее человеком
монолога, а не диалога.

С одной стороны, собеседники ему были нужны, и мне кажется, что без круга
учеников, куда входили люди от 23 до 60, он бы скучал. Он любил поспорить и
подковырнуть, вспоминал подходящие к делу случаи, советовал поискать там-то и
прочесть того-то, любил ткнуть собеседника в пассаж в каком-нибудь
«канонизированном» тексте и показать, что там концы с концами не сходятся — в
общем, учил нас вполне перипатетически. С другой стороны, я, например,
чувствовала, что независимо от темы беседы дверь к Реформатскому не распахнута
настежь, а лишь приоткрыта, и что за этой дверью скрывается нечто вроде большого
и сложно устроенного дома, на крылечке которого мы только что с удовольствием
вместе с ним посидели. Но на крылечке. Такой дом нельзя было переустроить, его
обитателя нельзя было заставить жить по навязанным извне законам — его можно
было лишь уничтожить вместе с домом. А.А. повезло: дом, который называется
«Реформатский», уцелел. Я думаю, что и сегодня в этом доме мало что изменилось
(бы). Потрясения, постигшие русскую интеллигенцию в период после 1987 года
(англичане назвали документальный фильм об этих временах «Вторая русская
революция»), не могли вовсе обойти дом Реформатского. Но этот дом пострадал (бы)
куда меньше, чем дома многих моих ровесников. Причины этого многоразличны.
Упомяну лишь некоторые.

А.А. остро ощущал свою связь со многими знаменитыми людьми, современником
которых ему довелось быть. Пользуясь выражением Герцена, я сказала бы, что они
были его «сопластниками» в совершенно прямом смысле слова. «Пласт» этот
существовал как неустранимая духовная реальность. Настолько прочная, что
физический уход многих и многих если и приводил к истончению пласта, то это было
сугубо временным состоянием, ибо сам пласт был так весом и значителен, что его
естественно было считать неуничтожимым. И действительно: вместе с Реформатским в
его личном духовном пространстве жили все, кого он читал, слушал, любил. Анна
Андреевна Ахматова, с которой А.А. был знаком; живший за границей Роман Якобсон,
с которым он был знаком с молодости; рано умерший лингвист А.М.Сухотин (именно
ему мы обязаны первым русским переводом «Курса» Соссюра) и вернувшийся из
небытия Колымских лагерей друг детства А.А. «Колюша» Тимофеев-Ресовский
(известный многим по роману Гранина «Зубр»)…

Все они могли уйти в лучший мир, но удивительным образом продолжали быть
рядом с А.А. Конечно, смерть Рихтера была (бы) для А.А. личной утратой, — как,
впрочем, и для многих из нас. Смерть Шнитке тоже. А вот смена всего ландшафта,
прежде составлявшего среду обитания интеллигенции, для Реформатского безусловно
не была бы так болезненна, как для многих из нас, «шестидесятников».

Мы любили жить в «карассе» (словечко Воннегута), не представляя себя вне
сложного переплетения дружб и обязательств. В 90-х начался тотальный распад
прежних связей, уходы во власть и в бизнес. Доминантой стало «коммерческое»
отношение к науке, когда человек, не организующий свою жизнь вокруг добывания
долларовых грантов и стипендий, рискует прослыть «городским сумасшедшим».
Произошла смена самого этоса, специфичного для нашей гуманитарной науки 60-х —
80-х годов: поиск денег стал более насущен, нежели поиск истины. Когда знаковые
для прежней эпохи фигуры постоянно живут в Вене, Риме, Мюнхене или
Лос-Анджелесе, а новые лица сопоставимого масштаба, которые жили бы на Никитской
или в Ясеневе, не появились, то вакансия «хранителей огня» остается пуста.
Молодежь студенческого возраста это уже почувствовала.

Реформатский при всей своей общительности был воплощением «самости» и
независимости от любых «средовых» факторов. Его духовный мир пополнялся из
недоступных нам источников — но не в том смысле, что мы не знали об их
существовании. Дабы поддерживать в жизни ту высоту, которую Пастернак называл
«свет повседневности», надо было уметь из этих источников черпать. Мы не
очень-то умели — а иногда и не стремились…

А.А. любил вспоминать и рассказывал об ушедших не только необычайно вкусно,
но кроме того — как-то беспечально. Сейчас я лучше его понимаю — все, что по
молодости мы полагали «прошлым», было для А.А. его «всегдашним». Замечательный
врач и философ Виктор Франкль, осмысливший свой опыт выживания в гитлеровских
лагерях смерти, сказал о прошлом: «Прошедшее — это тоже вид бытия, и, быть
может, самый надежный.»